Перейти к содержанию

Добро пожаловать в сообщество творческих людей - ARTTalk.ru!

Уважаемые пользователи, если вы были зарегистрированы ранее, вам необходимо пройти процедуру восстановления пароля с помощью адреса электронной почты.

Для новых пользователей доступна регистрация.

Тема для обсуждения новой версии сообщества.

Если возникают какие либо проблемы с восстановлением старого аккаунта, вы можете воспользоваться формой обратной связи.

Chanda

Сказочный мир

Рекомендуемые сообщения

Мир любимых сказок и историй. Известных, и не очень.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Ганс Христиан Андерсен

 

Бронзовый кабан

 

Быль

Перевод П. Карпа

 

 

Во Флоренции неподалеку от пьяцца дель Грандукка есть

переулочек под названием, если не запамятовал, Порта-Росса.

Там перед овощным ларьком стоит бронзовый кабан отличной

работы. Из пасти струится свежая, чистая вода. А сам он от

старости позеленел дочерна, только морда блестит, как

полированная. Это за нее держались сотни ребятишек и

лаццарони, подставлявших рты, чтобы напиться. Любо глядеть,

как пригожий полуобнаженный мальчуган обнимает искусно

отлитого зверя, прикладывая свежие губки к его пасти!

Всякий приезжий без труда отыщет во Флоренции это место:

достаточно спросить про бронзового кабана у любого нищего, и

тот укажет дорогу.

Стояла зима, на горах лежал снег. Давно стемнело, но

светила луна, а в Италии лунная ночь не темней тусклого

северного зимнего дня. Она даже светлей, потому что воздух

светится и ободряет нас, тогда как на севере холодное

свинцовое небо нас давит к земле, к холодной сырой земле,

которая, придет черед, придавит когда-нибудь крышку нашего

гроба.

В саду герцогского дворца, под сенью пиний, где зимой

цветут розы, целый день сидел маленький оборванец, которого

можно было бы счесть воплощением Италии - красивый, веселый

и, однако же, несчастный. Он был голоден и хотел пить, но

ему не подали ни гроша, а когда стемнело и сад должны были

запирать, сторож его выгнал. Долго стоял он, призадумавшись

на перекинутом через Арно великолепном мраморном мосту дель

Тринита и глядел на звезды, сверкавшие в воде.

Он пошел к бронзовому кабану, нагнулся к нему, обхватил

его шею руками, приложил губы к морде и стал жадно тянуть

свежую воду. Поблизости валялись листья салата и несколько

каштанов, они составили его ужин. На улице не было ни души,

мальчик был совсем один; он залез бронзовому кабану на

спину, склонил маленькую курчавую головку на голову зверя и

сам не заметил, как заснул.

В полночь бронзовый кабан пошевелился; мальчик отчетливо

услыхал:

- Держись крепче, малыш, теперь я побегу! - и кабан

помчался вскачь. Это была необычайная прогулка. Сперва они

попали на пьяцца дель Грандукка, и бронзовая лошадь под

герцогом громко заржала, пестрые гербы на старой ратуше

стали как бы прозрачными, а Микеланджелов Давид взмахнул

пращой; удивительная пробудилась жизнь! Бронзовые группы

"Персей" и "Похищение сабинянок" ожили: над пустынной

площадью раздались крики ужаса.

Под аркой близ дворца Уффици, где в карнавальную ночь

веселится знать, бронзовый кабан остановился.

- Держись крепко! - сказал зверь. - Держись как можно

крепче! Тут ступеньки! - Малыш не вымолвил ни слова, он и

дрожал от страха и ликовал.

Они вступили в большую галерею, хорошо малышу известную -

он и прежде там бывал; на стенах висели картины, тут же

стояли бюсты и статуи, освещенные, словно в ясный день; но

прекраснее всего стало, когда отворилась дверь в соседнюю

залу; конечно, малыш помнил все здешнее великолепие, но этой

ночью тут было особенно красиво.

Здесь стояла прекрасная обнаженная женщина, так хороша

могла быть лишь природа, запечатленная в мраморе великим

художником; статуя ожила, дельфины прыгали у ее ног,

бессмертие сияло в очах. Мир называет ее Венерой

Медицейской. Рядом с ней красовались прекрасные обнаженные

мужи: один точил меч - он звался точильщиком, по соседству

боролись гладиаторы, и то и другое совершалось во имя богини

красоты.

Мальчика едва не ослепил этот блеск, стены лучились всеми

красками, и все тут было жизнь и движение. Он увидел еще

одну Венеру, земную Венеру, плотскую и горячую, какой она

осталась в сердце Тициана. Это тоже была прекрасная

женщина; ее дивное обнаженное тело покоилось на мягких

подушках, грудь вздымалась, пышные локоны ниспадали на

округлые плечи, а темные глаза горели пламенем страсти. Но

изображения не отваживались выйти из рам. И богиня красоты,

и гладиаторы, и точильщик также оставались на местах: их

зачаровало величие, излучаемое мадонной, Иисусом и Иоанном.

Священные изображения не были уже изображениями, это были

сами святые.

Какой блеск и какая красота открывались в каждой чале!

Малыш увидел все, бронзовый кабан шаг за шагом обошел всю

эту роскошь и великолепие. Впечатления сменялись, но лишь

одна картина прочно запечатлелась в его душе - на ней были

изображены радостные, счастливые дети, малыш уже однажды

видел их днем.

Многие, разумеется, прошли бы мимо, не обратив на картину

внимания, а в ней между тем заключено поэтическое сокровище-

она изображает Христа, сходящего в ад; но вокруг него мы

видим отнюдь не осужденных на вечные муки, а язычников.

Принадлежит картина кисти флорентинца Анджело Бронзино; всею

лучше воплотилась там уверенность детей, что они идут на

небеса: двое малышей уже обнимаются, один протягивает

другому, стоящему ниже, руку и указывает на себя, словно бы

говоря: "Я буду на небесах". Взрослые же пребывают в

сомнении, уповают на бога и смиренно склоняют головы перед

Христом.

На этой картине взор мальчика задержался дольше нежели на

остальных, и бронзовый кабан тихо ждал; раздался вздох; из

картины он вырвался или из груди зверя? Мальчик протянул

руки к веселым детям, но зверь, пробежав через вестибюль,

понес его прочь.

- Спасибо тебе, чудный зверь! - сказал мальчик и

погладил бронзового кабана, который - топ-топ - сбегал с ним

по ступеням.

- Тебе спасибо! - сказал бронзовый кабан. - Я помог

тебе, а ты мне: я ведь могу бежать лишь тогда, когда несу

на себе невинное дитя. А тогда, поверь, я могу пройти и под

лучами лампады, зажженной пред ликом мадонны. Я могу

пронести тебя куда захочешь, лишь бы не в церковь. Но и

туда я могу заглянуть с улицы, если ты со мной. Не слезай

же с меня, ведь если ты слезешь, я сразу окажусь мертвым,

как днем, когда ты видишь меня в Порта-Росса.

- Я останусь с тобой, милый зверь! - сказал малыш, и они

понеслись по улицам Флоренции к площади перед церковью

Санта-Кроче.

Двустворчатые двери распахнулись, свечи горели пред

алтарем, озаряя церковь и пустую площадь.

Удивительный свет исходил от надгробия в левом приделе,

точно тысячи звезд лучились над ним. Могилу украшал щит с

гербом - красная, словно горящая в огне, лестница на голубом

поле; это могила Галилея, памятник скромен, но красная

лестница на голубом поле исполнена глубокого смысла, она

могла бы стать гербом самого искусства, всегда пролагающего

свои пути по пылающей лестнице, однако же - на небеса. Все

провозвестники духа, подобно пророку Илье, восходят на

небеса.

Направо от прохода словно бы ожили статуи на богатых

саркофагах. Тут стоял Микеланджело, там - Данте с лавровым

венком на челе, Алфьери, Макиавелли, здесь бок о бок

покоились великие мужи, гордость Италии. Эта прекрасная

церковь много красивее мраморного флорентийского собора,

хоть и не столь велика.

Мраморные одеяния, казалось, шевелились, огромные статуи

поднимали, казалось, головы и под пение и музыку взирали на

лучистый алтарь, где одетые в белое мальчики машут золотыми

кадильницами; пряный аромат проникал из церкви на пустую

площадь.

Мальчик простер руки к свету, но бронзовый кабан тотчас

же побежал прочь, и малыш еще крепче обнял зверя; ветер

засвистел в ушах, петли церковных дверей заскрипели, точно

двери захлопнулись, но в этот миг сознание оставило ребенка;

он ощутил леденящий холод и раскрыл глаза.

Сияло утро, мальчик наполовину сполз со спины бронзового

кабана, стоящего, как и положено, в Порта-Росса.

Страх и ужас охватили ребенка при мысли о той, кого он

называл матерью, пославшей его вчера раздобыть денег; ничего

он не достал, и хотелось есть и пить. Еще раз обнял он

бронзового кабана за шею, поцеловал в морду, кивнул ему и

свернул в самую узкую улочку, по которой и осел едва пройдет

с поклажей. Огромные обитые железом двери были

полурастворены, он поднялся по каменной лестнице с грязными

стенами, с канатом вместо перил и вошел в открытую,

увешанную тряпьем галерею; отсюда шла лестница во двор, где

от колодца во все этажи тянулась толстая железная проволока,

по которой, под скрип колеса, одно за другим проплывали по

воздуху ведра с водой, и вода плескалась на землю.

Опять мальчик поднимался по развалившейся каменной

лестнице, двое матросов - это были русские - весело сбежали

вниз, едва не сшибив малыша. Они возвращались с ночного

кутежа. Их провожала немолодая, но еще ладная женщина с

пышными черными волосами.

- Что принес? - спросила она мальчика.

- Не сердись! - взмолился он. - Мне не подали ничего,

ровно ничего, - и схватил мать за подол, словно хотел его

поцеловать.

Они вошли в комнату. Не станем ее описывать, скажем

только, что там стоял глиняный горшок с ручками, полный

пылающих углей, то, что здесь называют марито; она взяла

марито в руки, погрела пальцы и толкнула мальчика локтем.

- Ну, денежки-то у тебя есть? - спросила она.

Ребенок заплакал, она толкнула его ногой, он громко

заревел.

- Заткнись, не то башку твою горластую размозжу! - И она

подняла горшок с углями, который держала в руках; ребенок,

завопив, прижался к земле. Тут вошла соседка, тоже держа

марито в руках:

- Феличита, что ты делаешь с ребенком?

- Ребенок мой! - отрезала Феличита. - Захочу - его

убью, а заодно и тебя, Джанина. - И она замахнулась

горшком; соседка, защищаясь, подняла свой, горшки так сильно

стукнулись друг о Друга, что черепки, уголь и зола полетели

по комнате; но мальчик уже выскользнул за дверь и побежал

через двор из дому. Бедный ребенок так бежал, что едва не

задохся; у церкви Санта-Кроче, огромные двери которой

растворились перед ним минувшей ночью, он остановился и

вошел в храм. Все сияло, он преклонил колена перед первой

могилой справа - эго была могила Микеланджело - и громко

зарыдал. Люди входили и выходили, служба окончилась, никто

мальчугана не замечал; один только пожилой горожанин

остановился, поглядел на него и пошел себе дальше, как все

остальные.

Голод и жажда совсем истомили малыша; обессиленный и

больной, он залез в угол между стеной и надгробием и заснул.

Был вечер, когда кто-то его растолкал; он вскочил, перед ним

стоял прежний старик.

- Ты болен? Где ты живешь? Ты провел тут целый день? -

выспрашивал старик у малыша. Мальчик отвечал, и старик

повел его к себе, в небольшой домик на одной из соседних

улиц. Они вошли в перчаточную мастерскую; там сидела

женщина и усердно шила. Маленькая белая болонка,

остриженная до того коротко, что видна была розовая кожа,

вскочила на стол и стала прыгать перед мальчиком.

- Невинные души узнают друг друга! - сказала женщина и

погладила собаку и ребенка. Добрые люди накормили его,

напоили и сказали, что он может у них переночевать, а завтра

папаша Джузеппе поговорит с его матерью. Его уложили на

бедную, жесткую постель, но для него, не раз ночевавшего на

жестких камнях мостовой, это была королевская роскошь; он

мирно спал, и ему снились прекрасные картины и бронзовый

кабан.

Утром папаша Джузеппе ушел; бедный мальчик этому не

радовался, он понимал, что теперь его отведут обратно к

матери; мальчик целовал резвую собачку, а хозяйка кивала им

обоим.

С чем же папаша Джузеппе пришел? Он долго разговаривал с

женой, и она кивала головой и гладила ребенка.

- Он славный мальчик, - сказала она, - он сможет стать

отличным перчаточником вроде тебя, - пальцы у него тонкие,

гибкие. Мадонна назначила ему быть перчаточником.

Мальчик остался в доме, и хозяйка учила его шить, он

хорошо ел и хорошо спал, повеселел и стал даже дразнить

Белиссиму - так звали собачку; хозяйка грозила, ему пальцем,

сердилась и бранилась, мальчик расстраивался и огорченный

сидел в своей комнате. Там сушились шкурки; выходила

комната на улицу; перед окном торчали толстые железные

прутья. Однажды ребенок не мог заснуть - думал о бронзовом

кабане, и вдруг с улицы донеслось - топ-топ. Это наверняка

был он! Мальчик подскочил к окну, но ничего не увидел,

кабан уже убежал.

- Помоги синьору донести ящик с красками! - сказала

мадам мальчику утром, когда из дома вышел их молодой сосед,

художник, тащивший ящик и огромный свернутый холст. Мальчик

взял ящик и пошел за живописцем, они направились в галерею и

поднялись по лестнице, которая с той ночи, как он скакал на

бронзовом кабане, была хорошо ему знакома. Он помнил и

статуи, и картины, и прекрасную мраморную Венеру и писанную

красками; он опять увидел матерь божью, Иисуса и Иоанна.

Они остановились перед картиной Бронзино, где Христос

нисходит в ад и дети вокруг него улыбаются в сладостном

ожидании царства небесного; бедное дитя тоже улыбнулось, ибо

здесь оно чувствовало себя словно на небесах.

- Ступай-ка домой, - сказал живописец; он успел

установить мольберт, а мальчик все не уходил.

- Позвольте поглядеть, как вы пишете, - попросил мальчик,

- мне хочется увидеть, как вы перенесем картину на этот

белый холст.

- Но я еще не пишу, - сказал молодой человек и взял кусок

угля; рука его быстро двигалась, глаз схватывал всю картину,

и хотя на холсте появились лишь легкие штрихи, Христос уже

парил, точь-в-точь как на картине в красках.

- Ну, ступай же! - сказал живописец, и мальчик молча

пошел домой, сел за стол и принялся за обучение перчаточному

делу.

Но мысли его целый день были у картины, и потому он колол

себе пальцы, не справлялся с работой и даже не дразнил

Белиссиму. Вечером, пока не заперли входную дверь, он

выбрался из дому; было холодно, но ясное небо усыпали

звезды, прекрасные и яркие, он пошел по улицам, уже совсем

притихшим, и вскоре стоял перед бронзовым кабаном; он

склонился к нему, поцеловал и залез ему на спину.

- Милый зверь! - сказал он. - Я по тебе соскучился. Мы

должны этой ночью совершить прогулку.

Бронзовый кабан не шелохнулся, свежий ключ бил из его

пасти. Мальчик сидел на звере верхом, вдруг кто-то дернул

его за одежду, он оглянулся - это была Белиссима, маленькая

голенькая Белиссима. Собака выскочила из дома и побежала за

мальчиком, а он и не заметил. Белиссима лаяла, словно

хотела сказать: "Смотри, я тоже здесь! А ты зачем сюда

залез?" И огненный дракон не напугал бы мальчика так, как

эта собачонка. Белиссима на улице, и притом раздетая, как

говорила в таких случаях хозяйка! Что же будет? Зимой

собака выходила на улицу лишь одетая в овечью попонку, по

ней скроенную и специально сшитую. Мех завязывали на шее

красной лентой с бантами и бубенцами, так же подвязывали его

и на животе. Когда собачка в зимнюю пору шла рядом с

хозяйкой в таком наряде, она была похожа на ягненочка.

Белиссима раздета! Что же теперь будет? Тут уж не до

фантазий; мальчик поцеловал бронзового кабана и взял

Белиссиму на руки; она тряслась от холода, и ребенок побежал

со всех ног.

- Что это у тебя? - закричали двое полицейских; когда

они попались навстречу, Белиссима залаяла.

- У кого ты стащил собачку? - спросили они и отобрали

ее.

- Отдайте мне собаку, отдайте! - молил мальчик.

- Если ты ее не стащил, скажешь дома, чтобы зашли за

собакой в участок. - Они назвали адрес, ушли и унесли

Белиссиму.

Вот это была беда! Мальчик не знал, броситься ли ему в

Арно, или пойти домой и повиниться; конечно, думал он, его

изобьют до смерти. "Ну и пускай, я буду только рад, я умру

и попаду на небо, к Иисусу и к мадонне". И он отправился

домой, главным образом затем, чтобы его избили до смерти.

Дверь заперта, до колотушки ему не достать, на улице

никого; мальчик поднял камень и стал стучать.

- Кто там? - спросили из-за двери.

- Это я! - сказал он. - Белиссима пропала. Отоприте и

убейте меня!

Все перепугались, в особенности мадам, за бедную

Белиссиму. Мадам взглянула на стену, где обычно висела

собачья одежда: маленькая попонка была на месте.

- Белиссима в участке! - громко закричала она. - Ах ты

скверный мальчишка! Как же ты ее выманил? Она ведь

замерзнет! Нежное существо в руках у грубых солдат!

Пришлось папаше сейчас же идти в участок. Хозяйка

причитала, а ребенок плакал, сбежались все жильцы, вышел и

художник; он посадил мальчика к себе на колени, стал

расспрашивать и по обрывкам восстановил историю с бронзовым

кабаном и галереей; она была довольно малопонятна. Художник

утешил мальчика и стал уговаривать старуху, но та

успокоилась не прежде, чем папаша вернулся с Белиссимой,

побывавшей в руках солдат. Тут-то уж все обрадовались, а

художник приласкал мальчика и дал ему пачку картинок.

О, среди них были чудесные вещицы, забавные головки. Но

лучше всех, как живой, был бронзовый кабан. Ничего

прекрасней и быть не могло. Два-три штриха, и он возник на

бумаге, и даже вместе с домом, стоявшим на заднем плане.

"Вот бы рисовать, ко мне весь мир бы собрался".

На следующий день, едва мальчик оказался один, он схватил

карандаш и попытался нарисовать на чистой стороне картинки

бронзового кабана; ему посчастливилось - что-то, правда,

вышло криво, что-то выше, что-то ниже, одна нога толще,

другая тоньше, и все-таки узнать было можно и мальчик

остался доволен. Карандаш еще шел не так, как надо, он это

видел, и на другой день рядом со вчерашним появился еще один

бронзовый кабан, который был в сто раз лучше; третий был уже

настолько хорош, что узнать его мог всякий.

Но с шитьем перчаток пошло худо, и доставка заказов

двигалась медленно, бронзовый кабан открыл мальчику, что все

можно запечатлеть на бумаге, а город Флоренция - это целый

альбом, начни только листать. На пьяцца дель Тринита стоит

стройная колонна, и на самом ее верху - богиня Правосудия с

завязанными глазами держит в руках весы. Скоро и она

оказалась на бумаге, и перенес ее туда маленький ученик

перчаточника. Собрание рисунков росло, но входили в него

покамест лишь неодушевленные предметы; однажды перед

мальчиком запрыгала Белиссима.

- Стой смирно, - сказал он, - тогда ты выйдешь красивой и

попадешь в мое собрание картин!

Но Белиссима не желала стоять смирно, пришлось ее

привязать; уже были привязаны и голова и хвост, а она лаяла

и скакала; нужно было потуже натянуть веревки; тут вошла

синьора.

- Безбожник! Бедняжка! - Она и вымолвить ничего больше

не смогла, оттолкнула мальчика, подтолкнула его ногой,

выгнала из своего дома - ведь это же неблагодарный

бездельник, безбожное создание! И она, рыдая, целовала свою

маленькую полузадушенную Белиссиму.

В эту пору по лестнице подымался художник, и... здесь

поворотная точка всей истерии.

В 1834 году во Флоренции в Академии художеств состоялась

выставка. Две висевшие рядом картины привлекли множество

зрителей. На меньшей был изображен веселый мальчуган, он

сидел и рисовал белую, стриженую собачку, но натурщица не

желала смирно стоять и была поэтому привязана за голову и за

хвост; картина дышала жизнью и правдой, что всех и

привлекало. Говорили, будто художника ребенком подобрал на

улице старый перчаточник, который его и воспитал, а рисовать

он выучился сам. Некий прославленный ныне живописец открыл

в нем талант, когда малыша, привязавшего любимую хозяйкину

собачку, чтобы она ему позировала, выгоняли из дому.

Ученик перчаточника стал большим художником. Это

подтверждала и маленькая картина и в особенности большая,

висевшая рядом. На ней была изображена одна лишь фигура -

пригожий мальчуган в лохмотьях; он спал в переулке

Порта-Росса, сидя верхом на бронзовом кабане. Все

зрители знали это место. Ручки ребенка лежали у кабана на

голове; малыш крепко спал, и лампада пред образом мадонны

ярко и эффектно освещала бледное миловидное личико.

Прекрасная картина! Она была в большой позолоченной роме;

сбоку на раме висел лавровый венок, а меж зеленых листьев

вилась черная лента и свисал длинный траурный флер.

Молодой художник как раз в те дни скончался.

5a981efe8896a_.jpg.3e86f4a336fa195a93b1d6427e93de9c.jpg

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Мор Йокаи.

Чёрные алмазы (фрагмент)

 

 

Прежде, чем на земле появился человек

 

В Пятикнижии сказана правда - мир и в самом деле был сотворен за шесть дней.

 

Только вот дни те отмерялись песочными часами господа, в которых каждая песчинка - год. Один день - сто тысяч лет.

 

А само начало так же необъятно, так же не поддается человеческому исчислению, как и вечность. И вопрос «когда» в данном случае просто унижающая нашу гордость загадка, на которую ученому приходится отвечать: «Ничего не знаю!»

 

О том, что «вчера», предшествовавшее нашему существованию, отдалено от нас расстоянием по меньшей мере в сто тысячелетий, мы уже знаем. Это только вчера! А первый день недели?

 

Но как бы там ни было, а вчерашний день нам известен.

 

Есть у нас великая книга - земная кора. Пласты в ней как листы в книге - один на другом; каждый лист - десять, сто (кто знает точно - сколько?) тысяч лет. Дерзновенная человеческая жажда знания проникла в эти страницы с помощью заступа, молота, лома, бура. Каждый лист здесь исписан буквами, сведениями, которые одно тысячелетие оставляет другому: вечно мертвыми и вечно творящими свидетельствами. Человеческий разум научился их читать.

 

Подсчитал он листы земли, выслушал рассказ таинственных букв, познал тайны скал, лавы, мельчайших инфузорий, образующих горы, разглядел в микроскопе едва различимые в недрах земли останки животных, проник с помощью телескопа в бесконечность небосвода и осознал, что ни внизу, ни вверху нет «конца».

 

Первая страница этой книги, перевернутая человеком, - пласты гранита и порфира. Глубже проникнуть человек уже не смог. О том, что находится под ними, рассказывают лишь вулканы. Огонь... Но какой огонь? Пласт, который создан вулканом, - это вторая страница книги. У вулканического огня лишь одно порождение -- базальт; гранитную основу называют «плутонической породой». А Плутон, как утверждают мифы, - подземный бог.

 

За огнем находится пар. Всеобъемлющий пар, в котором живут вместе железо, гранит, алмазы, золото. На самом деле живут. Отчего так получилось?

 

Один лист был рожден огнем, другой - морем, третий - химическими превращениями, но сила, которая выжимает гранит, словно дрожащий студень, из трещин земной коры, сила та восклицает: «Имени моего не спрашивай! Я - бог!»

 

Гранит - это чистый лист; он не говорит ни о чем. «Бесконечность!» - его ответ. На этом листе книга захлопнута.

 

Порождение вулкана - базальт - уже повествует о том, что Земля жила, но жизни на ней еще не было. Она жила сама по себе, ни с кем не разделяя своего бурного существования. Великие битвы вела она! С огнем и воздухом, собственным круговращением и притяжением луны.

 

Затем отдельные листы земных отложений начинают рассказывать туманные легенды о минувших тысячелетиях.

 

Там, в вечных пластах, покоятся окаменевшие реликты животного и растительного мира прошлых веков; и все они один за другим оживают перед взором исследователя.

 

В самом первом слое не встречается ничего, кроме бесцветных растений - морской тины и папоротников, хвощей и плаунов, которыми не питается ни одно животное, и бесконечного разнообразия низших видов фауны - улиток и моллюсков. Им принадлежал тогда мир.

 

Выше, в силурийском слое, появляются рыбы, водные обитатели удивительных форм, - теперь из тех полутора тысяч видов ни в морях, ни в реках не осталось ни одного. В следующем, девонском слое уже начинается мир ящеров.

 

Эти животные - семисаженные чудовища с могучими костями - некогда были, вероятно, властелинами земли. Рядом с ними нет следов никаких иных растений, кроме папоротников и ликоподиев. Ящеры питались мясом- они поедали друг друга.

 

Первое травоядное - гигантский игуанодон- появляется в меловом слое юрского периода. А сам меловой слой - сплошь из крохотных ракушек.

 

Ближе к поверхности слои земли полны останков гигантских млекопитающих, вместе с ними погребена вся растительность исчезнувшего мира, собранная по видам и спрессованная на страницах огромного гербария.

 

А над этим живем мы: властелины «сегодня». То, по чему мы ходим, - «вчера».

 

Каким же был этот вчерашний мир?

 

* * *

 

Атмосфера была вдвое выше, чем ныне, и поэтому небо представлялось не лазурным, а огненно-красным, и по вечерам и утрам переливалось красками, словно фарфоровое. Солнце и луна при восходе и заходе казались вдвое больше, чем сейчас.

 

Слои земли были еще горячие, море было в десять раз больше суши, поэтому между двумя полюсами царило вечное лето, регулируемое теплотой воды и высотой атмосферы.

 

Лед и снег покрывали лишь оба полюса, где косые лучи солнца не давали земле тепла - там лето сразу переходило в зиму. Такие же белые пятна, уменьшающиеся в перигее и снова увеличивающиеся в апогее, виднеются на полюсах светящейся красным светом планеты Марс.

 

Суша состояла из разбросанных островов, на большей части которых дымились вулканы, иногда сразу по нескольку, - вулканы с застывшими потоками бесплодной лавы, покрытые вечными снегами, и с короной пламени на ледяных вершинах; у подножья огнедышащих гор простиралась первобытная плодородная почва, теплая и влажная, -такой она появилась на белый свет из чрева кипящего моря.

 

Кто знает, каким по счету преобразованием земли было это? Но оно не было последним.

 

Папоротники и хвощи, известные нам сейчас в виде карликовых растений, в те времена были высокоствольными деревьями, вроде нынешних сосен, а сосны - колоссами высотой с колокольню, и там, где росли сосны, вперемежку с ними красовались и пальмы. Растительный мир еще не нашел себя: были в нем тростники, похожие на пальмы, таинственные растения, представляющие собой нечто среднее между пальмами и соснами, соснами и хвощами. Среди растений-гигантов никогда не попадались цветы. Не было еще пестрого украшения лугов - ароматного и медоносного цветочного моря. В муках рожавшей земле цветы тогда еще даже не снились.

 

А так как не было цветов, то не было ни пчел, ни бабочек, ни множества жужжащих букашек, которые сейчас кружат над цветами.

 

И птиц не было, воздух был пуст. Певчие птицы питаются насекомыми. Если бы насекомые родились раньше певчих птиц, все леса были бы навек истреблены, а если бы птицы появились на свет прежде, чем насекомые, то в первый же день погибли бы от голода.

 

Не было в мире ни песен, ни трелей, водились в нем лишь гиганты да чудовища, а у них голоса, словно громовые раскаты...

 

В нашем «вчера» уже многое изменилось. Среди трав стали попадаться цветы, а в воздухе, на полях и в лесах - пернатые певцы и бабочки.

 

Наше «вчера» называют периодом позднейшего неогена - «плиоценом».

 

Земля воплощала тогда прекраснейшую мечту творца небесного!

 

Все части суши были вечнозелеными и вечно плодоносящими.

 

Трава, что покрывала равнины, по высоте соперничала с кукурузой и никогда не увядала. Воды озер, поверхность болот не застаивались в праздности, а были затканы цветочным ковром. Гладь молодых озер затягивалась зеленью водорослей с пестрящими на ней лилиями и водяным клевером, потом озера по краям густо обрастали лотосами и кувшинками; на ковре из рыжеватых пергаментных листьев с прожилками покачивались розовые, белые и желтые тюльпаны со шляпу величиной, а середина озера, казалось, была выложена мозаикой из огненных желто-красных цветов пузырчатки. Позднее растения все больше стали завладевать зеркалом вод. Они образовали целые заросли болотного кипариса, перевитые, затканные вьющимися лианами, ягодными растениями; проникли наконец к воде и архитекторы растительного мира - пандан и обезьянья фига, каждая ветвь их пускала корни - сколько веток, столько и стволов, - пока они не перекинули, не возвели мосты со стройными, изящными опорами, не прикрыли единым прочным лиственным сводом страну вод и не отвоевали ее для все более расширявшейся земной империи.

 

Поднявшаяся из вод низина покрылась вечнозеленой листвой. Вавилонское столпотворение в растительном мире еще не началось: пальмы, дубы и сосны не были разделены на зоны, все росли вместе. От Сибири до Атласских гор. На сланцевых породах рядом видны окаменевшие отпечатки стручков с семенами дерева амбры, сережек ивы, шишек камфорного дерева. Первые - плоды поздней осени, вторые - ранней весны, последние - разгара лета. Значит, осень, весна и лето были одновременными и непрерывными. И деревья все время и цвели, и плодоносили, и всегда были покрыты зеленой листвой. С одних деревьев осыпались цветы, с других - плоды, но листья не опадали никогда, - не успев окончиться, все начиналось заново.

 

А каких удивительных форм были растения!

 

Прямоствольные папоротники в два обхвата, с чешуйчатыми луковицами и кронами, как у пальм. Безлистые коло-миты с высокими пустотелыми стеблями и гроздьями початков на верхушках. Стройные спенафиллы, сложенные из сплошных колец, с венцом из листьев на каждом кольце. Лепидодендроны - чудо-кусты, словно составленные из кошачьих хвостов, толщиной в полобхвата. Знакомая нам фасоль, только высотой с дерево, образующая целые леса. Хвощ, похожий на сосну, на верхушке которого плоды сплетались в форме гнезда. Длинные ветви банкерии с соцветиями, в которых скрывались съедобные плоды, - представим себе кустик земляники, где каждая ягодка с яблоко. И среди этого разнообразия всевозможные нынешние южные растения: хлебное и коричное дерево, банановая пальма и амбра, которые распространяли аромат, роняли цветы, предлагали плоды, проливали мед; сочившиеся янтарной смолой деревья, которые росли из земли пучками, словно густая трава, как тростниковые заросли, и были затканы, перевиты цветущим вьюном; наверху пестрели предки современной омелы, контрастные по цвету с листьями, снизу лежали мхи, похожие на волосы фей, а под ними, в глубоком мраке, таились пятнистый аронник и желтый рогатик. Не было на земле ни одной плешинки, которую бы природа щедро не прикрыла всей своей красой; и какой потрясающей красой!

 

Воображение, поэтическая фантазия не в силах все это выразить, приходится прибегнуть к помощи цифр. А для науки это просто и ясно, как дважды два. Если бы весь нынешний дремучий лес превратился бы в уголь, то соотношение его с тем углем, что лежит под ним, равнялось бы отношению семи линий {линия - мера длины, равная 0,1 дюйма} к двадцати одному футу {фут - мера длины, равная 12 дюймам, или 30,5 см}, иначе говоря: помножь нынешние лесные дебри на четыреста тридцать два - и перед тобой возникнет лес вчерашний.

 

Земле действительно необходимы были тогда обитатели-гиганты, - ведь если бы не существовало в том мире мамонта, пройти по ней смогла бы разве лишь мышь, которая проскальзывала в зарослях, да обезьяна, прыгавшая по верхушкам и веткам деревьев.

 

Натуралисты называют обитателей минувшего мира толстокожими (Pachydermis). И в нашу эпоху проникли некоторые их мелкие виды: слоны, носороги, бегемоты, тапиры, буйволы и абесские голые собаки. Все толстокожие обладали черной окраской, редкой щетиной и плотным панцирем из кожи. Эти гиганты покоятся под нами в глинистом слое. Сиватерии с четырьмя двухсаженными рогами, два из которых устремлены вперед, а два отогнуты назад, мегатерии со ступнями тяжелее головы, динотерии со слоновьим туловищем и двумя склоненными книзу бивнями, мастодонты - слоны с четырьмя бивнями, причем два верхних были скорее рогами - саженным оружием, которое росло прямо из черепа.

 

Но царем всех зверей, господствующей династией был, несомненно, мамонт!

 

Своей тушей, весом в четыреста центнеров, он продирался сквозь дебри, прокладывая себе путь от сибирских просторов, куда ходил лизать соль, до пресных иберийских вод. Мамонты были первопроходцами вчерашнего мира.

 

Существовали у них самостоятельные государства, содержали они и регулярные армии; семья из двадцати, тридцати, сорока животных занимала определенную территорию, которая была их владением и на которой они поддерживали порядок. По кличу вожака все собирались вместе, в минуты опасности защищали друг друга, путешествовать отправлялись стадом, выставляли боевое охранение, сражались по боевому плану и всегда бодрствовали. Мамонты никогда не ложились.

 

Уже в ту эпоху в животном мире водились свои нарушители порядка и кровожадные грабители: пещерная гиена, гигантская собака, самый прожорливый злодей - пещерный медведь и самый чудовищный из всех хищников - саблезубый тигр, который вдвое больше королевского тигра; от них мамонтам приходилось защищать беспомощных подданных: беднягу хилобата с двухсаженным туловищем и стальными когтями, умевшего только ныть да охать, неуклюжего милодонта, потомки которого в позднейшие эпохи превратились в благородное животное хиппотерий - предка современной лошади.

 

А кроме того, в мире мамонтов были и свои бунтари. Чудовища, оставшиеся от прошлых веков. Поздние отпрыски вымерших видов, которые все еще верили, что новый переворот на земле восстановит их права: всевозможные виды ящеров, у которых хотя и было достаточно зубов, но прокусить ими толстую кожу своих врагов они не могли и поэтому скрывались в воде. Птеродактили со змеиной шеей, головой крокодила, крыльями летучей мыши и четырьмя лапами с плавательными перепонками между пальцами: некогда они царили в водах, небесах и на суше, а ныне не властвовали нигде и поэтому лишь по ночам пролетали по воздуху.

 

И, наконец, существовали в том вчерашнем мире неуклюжие вредители, вроде палеотерия: он был нескладной тварью, на носу у него росли два огромных рога, которыми он подрывал корни плодоносных пальм, так как не имел иных орудий, с помощью которых мог бы достать с дерева плоды.

 

Среди всех этих существ семейство мамонтов призвано было поддерживать порядок.

 

 

 

Но где же этот чудесный пейзаж? Да здесь, под нами. Быть может, в долине реки Жиль? Или в оравицком бассейне? Или в горах Печа? Или в ноградском высокогорном районе? Нет, он в ста пятидесяти футах под зеленеющей сейчас лужайкой!

 

* * *

В дремучем лесу прозвучал жалобной крик хилобата - ленивца первобытных времен.

 

Это был такой же, как и сейчас, ленивый зверь с крепкими когтями и слабыми зубами, отличавшийся от нынешнего лишь величиной - он достигал двух саженей. Существом он был безвредным, питался древесными листьями. Вскарабкаться на дерево было для него великим трудом. На это уходил день. Но еще сложнее было спуститься. Вверх-то он с грехом пополам взбирался, когда бывал голоден, однако, наевшись, слезть уже был не в силах. Поэтому он и оставался на дереве до тех пор, пока вновь сильно не проголодается, совсем не отощает, а тогда, зацепившись крепкими когтями передних лап за объеденные ветви, начинал раскачиваться и кричать, словно умоляя какую-нибудь милосердную душу прийти и снять его.

 

Впрочем, он и кричать ленился, только охал на рассвете да на закате. В наше время индийцы называют его лесными часами, своими стонами он возвещает о восходе и заходе солнца.

 

Солнце опускалось за бесплодные базальтовые скалы, еще не одетые природой, и до самого горизонта на востоке окрашивало небо в огненно-алые тона: там, в сизой дымке, увеличенная, как в телескопе, поднималась луна с медно-красным ликом. Быть может, в то время еще бушевали ее вулканы - «Птоломей», «Гиппарх» или «Платон», которые, по наблюдению астрономов, были раскалены еще двести лет назад.

 

На крик ленивца - «ай» - сердобольное существо, желавшее ему помочь, и в самом деле появилось.

 

Из зарослей водяных кипарисов, где он проводил целые дни, продирался палеотерий, первобытный носорог. Его толстая, заскорузлая кожа, облепленная паразитировавшими на нем болотными улитками, болталась на трехсаженном нескладном туловище, будто широкий панцирь. На носу чудовища красовались два двойных рога высотой в три фута - его оружие, заступ и мотыга. Палеотерий питался травой и корнями растений. Не брезговал он ни чилимом, ни рогульником, ни водяным орехом, но особое предпочтение отдавал лакомству, которое росло на суше, на ореховых пальмах. Вот только взобраться на них он не мог. Да и крючка у него не было такого, как у динотерия, чтобы притянуть крону пальмы к себе, - силы-то у него хватило бы; и руки на носу, как у мамонта, не было, - не мог он поэтому с пятисаженных деревьев плоды собирать. Но самая главная беда - подслеповат он был, слабые глаза днем не выносили света, а ночью он не мог разглядеть орехов.

 

Но зато он был чрезвычайно сообразителен. Знал, что ленивец только листья обгладывает на плодоносных пальмах. А откуда знал? Это тайна. Я так же не могу раскрыть ее. как не могу ответить на вопрос, откуда бабочке яблоневой гусеницы известно, что личинки нельзя откладывать на листьях сорта «белый налив», так как почки на этом дереве распускаются лишь в конце мая и гусеница может погибнуть от голода.

 

Так или иначе, но носорог знал, что ленивец не ест орехов с пальмы: слишком это утомительное для него занятие.

 

Поэтому, заслышав крики висящего на дереве ленивца, он уже знал, что сейчас встретит «своего человека», и спешил помочь и ему и себе.

 

Ленивец, уцепившись железными когтями за прекрасную пальму, раскачивался в воздухе; носорог подошел к дереву и прежде всего начал тереться о него боком. Приятно было содрать с себя улиток, прилепившихся к нему в иле, словно репейник к свинье. От этого пальма с висевшим на ней ленивцем начала сильно раскачиваться. Ленивцу, вероятно, очень нравилось такое качание, которое не стоило ему труда.

 

И тогда носорог острыми рогами начал вырывать ветвистые корни пальмы, чтобы повалить дерево на землю.

 

Такой метод хозяйствования был весьма порочен и достоен всяческого осуждения.

 

Работа носорога требовала времени. Наступила ночь, и при свете луны появились ночные обитатели.

 

Из своего дупла выбралась рептилия, которая долго воображала, будто она тоже птица, потому что у нее есть крылья, птичьи лапы и длинный клюв; но она вдобавок к этому обладала еще крокодильим хвостом и ушастой лошадиной мордой. Таким образом, рептилия уже просто не знала, к какому виду она принадлежит, и выходила подивиться на собственные следы в сырой глине.

 

Вылезал с плеском из болота запоздалый потомок птеродактиля, вертел приставленной к лебединой шее крокодильей головой с разинутым ртом и шуршал в воздухе кожаными крыльями: а вдруг удастся взлететь?

 

Выползал на берег гигантский трионикс, первобытная черепаха, и, пожалуй, даже не черепаха, а скорее панцирная ящерица с длинной вытянутой шеей и острым чешуйчатым хвостом под крепкой щитовидной броней; она пыталась зарыть в песок свои яйца размером с человеческую голову: а вдруг солнцу еще удастся их «высидеть»?

 

Все они были уже чужаками в эпоху плиоцена.

 

А из прибрежных зарослей выползал на брюхе ночной разбойник-душитель, саблезубый тигр - гигантская кошка, которая убивала слона, если встречалась с ним один на один, тащила в свою берлогу зубра и горящими глазами высматривала в ночных дебрях добычу.

 

Птеродактиль для тигра лакомый кусочек. У него мягкая, жирная от питания рыбой кожа; вот только врасплох его захватить трудно. Слух у него тонкий. Он различал шаги существ, рожденных в неозойскую эру, и, распознав по шороху тигра, кидался назад, в болото. Крылья теперь служили ему скорее для плаванья, чем для полета.

 

А вот на трионикса можно напасть внезапно, он ведь глух. Когда он задними лапами зарывал в песок свое яйцо, тигр одним прыжком оказался у него на спине.

 

Первобытной кошке было знакомо и это мясо - сочное и вкусное. Пища господ.

 

Только трионикс был не такой черепахой, как прочие. У него было оружие - хвост. Моментально втянув под широкий панцирь голову и четыре лапы, он, словно железным бичом, принялся избивать чешуйчатым хвостом напавшего на него врага. Саблезубый тигр не был готов к подобному приему. Другие черепахи позволяли перевернуть себя на спину, а потом уже можно было, как аз тарелки, лакомиться их вкусным мясом, а эта, оказывается, и драться умеет. И сдачи ей не дашь. У нее броня: когти сквозь нее не проникают.

 

Тем временем носорог повалил пальму. Ленивец шлепнулся наземь и остался там лежать. Будет ждать утра, чтобы подняться с земли.

 

Носорог накинулся на грозди фиников и принялся пожирать лакомство с поваленного дерева, весело похрустывая твердыми, будто железными, косточками.

 

Этот звук привлек внимание свирепого хищника. А там что подворачивается? Черепаху придется оставить в покое - слишком уж дорогое удовольствие, - быть может, попадется добыча полегче? Ага, ленивец и носорог, Ленивец пожива нетрудная, но блюдо не из заманчивых: тощий, поджарый, невкусный. А мясо носорога похоже на коровье. Особый деликатес - его ступни. Но он тварь грубая. И шкура у него толстая.

 

Однако и носорог заметил разборчивого врага, а у него, как у свиньи, была привычка, завидев неприятеля - особенно во время еды, - не дожидаться его атаки. Носорог любил поесть спокойно и тех, кто ему мешал, гнал прочь. Он даже не посмотрел - все равно он плохо видел, - кто этот невежа. Какой зверь уставился на него огненным глазом? Носорог прекрасно знал, что нападающий спереди противник ему не страшен, поэтому он бросился прямо на врага.

 

Тигр, не дожидаясь, пока этот безумец растопчет его, отскочил, сошел с его пути, а чудовище в кожаной рясе, весело похрюкивая, с великим торжеством вернулось к прерванному ужину.

 

Но тигр не убежал. Он притаился в зарослях за спиной носорога и, когда тот с особым удовольствием захрустел сладкими косточками, сделал громадный прыжок и оказался у него на спине.

 

У палеотерия шкура была очень толстой, но все же тигриные когти проникают сквозь нее, а зубы хищника могут вонзиться в чувствительное местечко. Однако и эта опасность еще не была смертельной. Толстокожее чудовище, неся на себе другое чудовище, вцепившееся ему в спину, бросилось в болото и погрузилось на дно. А закончилось это так: носорог мог пробыть под водой дольше, чем сухопутный разбойник, поэтому тигр вынужден был прекратить борьбу и, голодный, с пустым желудком, выплыл на берег.

 

Безуспешная охота разгневала тигра. За это время и трионикс успел скрыться. Кроме ленивца, никого не осталось.

 

Что ж, если все прочие исчезли, примемся за тебя! И тигр кинулся на ленивца.

 

Тот не стал спасаться бегством, он как упал с пальмы, так и лежал на спине, раскинув лапы. Но как только тигр зубами вцепился ему в грудь, ленивец поднял все четыре цепкие, твердые, жилистые лапы со стальными когтями, сомкнул их над хищником и с такой силой прижал его к себе, что тот словно в железные колодки угодил.

 

Тигр яростно извивался и подскакивал, а вместе с ним взлетала и его жертва. Когда тигр кусал врага, тот сильнее сдавливал ему когтями шею, а тигриные ребра трещали так же, как и кости его жертвы от укусов хищника. Страшным зверем был этот ленивец, только характер у него был пассивный.

 

Вдруг их борьбу прервал громовой рев. Словно вихрь подул в гигантскую трубу.

 

Сцепившиеся враги от испуга выпустили друг друга. Саблезубый тигр вскочил; даже ленивец поднялся и флегматично прислонился к стволу дерева.

 

По проложенной в дремучем лесу тропе, окаймленной стенами из пальм и пиний, приближалась полная достоинства фигура: царь плиоцена - мамонт...

 

Истинный царь!

 

Огромная фигура сажени в четыре высотой; могучая голова, широкий, выпуклый лоб. Два бивня, как у слона, были загнуты вверх в форме рогов; хобот тоже был похож на слоновый, но вдвое больше и отличался еще тем, что весь зарос густой шерстью; лоб и спину покрывала свисающая по бокам плотная волнистая грива, придававшая всей фигуре устрашающий, величественный вид. А в черной мохнатой гриве, словно придворные, постоянно восседали серебристые цапли, не подпускавшие к их величеству раздражавших его насекомых.

 

Здесь пролегала Мамонтова тропа - она вела к пресному ручью, который вытекал из леса и впадал в озеро. Сюда обычно ходили по ночам колоссы первобытного мира.

 

Впереди шел вожак, а вслед за ним по узкой протоптанной ими дорожке двадцать четыре таких же гиганта.

 

Когда саблезубый тигр, освободившись от объятий упрямого врага, увидел перед собой наводящего страх владыку, голод, гнев, все постигшие его неудачи вызвали у хищника прилив слепого бешенства. Он жаждал крови! Свою досаду, обиды, нанесенные ему меньшими, жалкими тварями, он хотел выместить на самом могучем, самом ненавистном существе.

 

Собрав все свои силы, напружинив мышцы, он прыгнул на голову сурового колосса.

 

Мамонт спокойно, невозмутимо поднял хобот, с молниеносной быстротой взмахнул им навстречу летевшему к нему в неистовом прыжке хищнику, ухватил тигра поперек туловища и, перевернув его в воздухе, швырнул перед собой на землю.

 

И на голову оглушенного зверя поставил могучую ногу. Постоял минуту неподвижно. И вдавил голову тигра в землю. И пошел дальше. Даже не оглянулся. «Ты был и тебя нет!» От кровожадного разбойника остался вдавленный в мягкую землю размозженный череп с отпечатком ноги мамонта.

 

Все стадо колоссов в лунном свете продолжало шествовать по пальмовой дороге к пресной воде.

 

Когда они дошли до вытоптанной площадки, где носорог повалил пальму, тигр сражался с носорогом, а потом и ленивец боролся с хищником, вожак мамонтов споткнулся о ствол вырванного из земли дерева.

 

Словно легонький стебелек, приподнял он своим страшным хоботом пальму, показал ее стаду и взревел.

 

В ответ прозвучал рев его спутников.

 

Злоумышленник совершил преступление совсем недавно!

 

Это он - истребитель пальм и плодовых деревьев, злостный враг республики!

 

«Он будет наказан!» - грянул общий рев.

 

Грозные колоссы, сбившись на вытоптанной площадке, что-то забормотали. Они составляли военный план.

 

Затем одна группа животных двинулась направо, другая - налево. Несколько мамонтов во главе с вожаком остались на месте.

 

Спустя короткое время прозвучал сигнал - рев удалившихся животных.

 

И тогда со всех сторон мамонты двинулись к болоту и погрузились в него по самую шею.

 

Преступник, которого общество решило покарать, спал на каком-то островке в бамбуковых зарослях, где было так приятно омывать в теплой воде раны, нанесенные когтями тигра.

 

Раздавшиеся со всех сторон громкие боевые кличи врагов предупредили носорога об опасности.

 

Но он не испугался.

 

Он не имел никакого отношения к царской фамилии; его семейство не было плодовитым, не было сплоченным. Он даже с подругой своей никогда не ходил вместе, но и один никого не боялся.

 

Он хорошо знал, что мамонт в четыре раза больше его. Но его это не заботило. Он знал, что мамонты обычно ходят стадом. Пусть ходят! Даже если их явится сорок, он и тогда сумеет прорваться и спастись. Он бегает в три раз быстрее мамонта. Его не волнует, что тот царь: ведь где бы они ни сталкивались, погибал мамонт, а не он. Носорог подлезал под мамонта, вонзал ему в брюхо рога, опрокидывал его и топтал. Мамонт не мог его убить ни бивнями, ни хоботом,

 

Но строптивое чудовище не было готово к новой военной хитрости врага. Мамонты атаковали противника, шагая прямо по воде. А вода меняла соотношение сил.

 

На суше носорог бегал лучше врага, но пловцами они были равными.

 

На земле он мог подлезать под мамонта, в воде они встретятся лицом к лицу.

 

Если носорог погрузится в воду, вода ослабит силу его ударов - ему надо на что-то опираться ногами, чтобы удары достигали цели.

 

А кроме того, он был один против двадцати пяти.

 

Палеотерий понял, что его ожидает неравный бой. Враги окружали его, плывя с высоко поднятыми хоботами; носорог метался в их кольце и, поднимая из болота нос с двойными рогами, фонтаном выпускал из ноздрей струи воды.

 

Он попытался вырваться из окружения. Бросился на ближайшего врага. Мамонт спокойно подпустил его к себе и, в тот момент, когда носорог оказался рядом, ударом хобота загнал его под воду.

 

Палеотерий получил урок гидравлики. Если над водой деятельность мышц проявлялась в полную силу, то под водой она парализовалась. В воде вес животного был ничтожен.

 

А когда носорог вынырнул, его уже ожидал другой враг, снова погрузивший его ударом под воду.

 

Носорог умел нырять, оставаясь внизу по нескольку минут, но его организм не был приспособлен к тому, чтобы непрерывно находиться под водой, не имея возможности набрать в легкие воздух.

 

А враги не позволяли ему ни на минуту высунуться из воды; они все сужали круг, палеотерий беспомощно барахтался между ними, а они без передышки загоняли его своими хоботами под воду. Так сражались они всю ночь напролет, до зари. Наконец палеотерий всплыл брюхом кверху.

 

Тогда мамонты подняли головы и с торжествующим трубным ревом выбрались из болота, оставив в нем мертвого врага.

 

Из леса донеслись стоны хилобата, возвещавшего рассвет. Ленивец все еще продолжал стоять, опершись передними лапами о дерево: он так и не сдвинулся с места.

 

Победоносно разгромив внешних и внутренних врагов общества, загнав обратно в норы таившийся во мраке заговор, их величества пропели торжественный «Те деум» {«Тебя, господи, славим», лат.}, могучим трубным ревом приветствуя восходящее солнце, а затем удовлетворили свою жажду, напившись чистой речной воды.

 

Время до полудня они посвятили заботам о своем цивильном листе. Сборщиков налогов мамонты не держали, сами стряхивали иголки с хвойных деревьев, сами срывали метелки с лиственниц - так они покрывали свои дневные издержки. Дефицита у них обычно не бывало.

 

Днем, когда сильно припекало солнце и постоянно сидевшие на спинах мамонтов серебристые цапли-телохранители уже не в состоянии были отгонять от своих повелителей бесчисленные армады наглых шмелей и слепней, их величества возвращались в свой прохладный дворец для полуденного отдыха.

 

«Прохладный дворец» представлял собой большую круглую площадку, вытоптанную мамонтами в чаще пальм и шоколадных деревьев. Росшие вокруг гигантские раскидистые деревья сплетались над ней, образуя зеленый купол храма, покоившийся на тысяче живых колонн с коринфскими и браминскими капителями из пальм и хвощей.

 

Таков был царский дворец.

 

Их величества длинными хоботами с наслаждением втягивали в себя напоенный ароматом цветов кислород, выделяемый лесом: вероятно, отсюда и возникла у индийских султанов идея наргиле.

 

Мамонты проводили время в веселых развлечениях.

 

Перед ними с уморительными прыжками, пантомимой и клоунадой выступали четверорукие орангутанги - шуты первобытного мира, шестолазы и канатные плясуны. Были среди них великолепные акробаты и знаменитые жонглеры, которые подбрасывали в воздух орехи и ловили их на лету. И клоуны были отменные. Труппа имела при себе чудо-доктора - обезьяну, знавшую толк в листьях, которыми она, разжевав их, лечила раны от укусов. Артистам доктор был необходим.

 

Затем выступали певцы. Концерт первобытных соловьев, оперение которых превосходило роскошью одежду райских птиц, дроздов с павлиньими хвостами и птиц-флейт, навевал на царей сладкий сон, а в это время на колышущихся ветвях в гнездышках из перьев пара небесно-лазоревых голубей с золотисто-желтыми хохолками, воркуя, предавалась любовной идиллии, пестрая армия бабочек отплясывала волшебный танец, а проникавшие сквозь листву золотые лучи солнца освещали эту картину.

 

Пот

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Порисовать надо будет после прочтения

Потом может выложу свои соображения

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Alex "Wer Graf&, спасибо за внимание!

 

Городская легенда.

 

В XIX веке в Москве было популярным жестокое зрелище - травля волка. Устраивали ее на Ходынке, где обычно проводились бега и скачки. Приходили посмотреть на травлю и заядлые охотники, и просто любопытные. Многие зрители к тому же участвовали в тотализаторе. Ставили на то, сколько времени продержится волк, останется ли он жив. Однако, как правило, свора борзых хищника растерзывала.

Время от времени звучали призывы запретить кровавое представление. Но людям говорили, что это необходимо для натаскивания молодых собак. Так что у организаторов травли не было проблем ни с властями, ни с привлечением публики. Был у них только один повод для беспокойства - появление Алены, прозванной Волчья Заря.

 

Сказывали, что жила эта красавица где-то у Калужской заставы. Чем она на хлеб зарабатывала, никто толком не знал. Одни говорили, будто она фельдшерица, другие - потомственная гадалка и ворожея, третьи - актриса, бросившая сцену. Приходила Алена на Ходынку не часто. Но при ее появлении неизменно творилось что-то странное: то собаки поджимали хвосты и шарахались от волка, то набрасывались друг на друга, забыв о сером хищнике. Как ни старались псари и охотники навести порядок - ничего у них не выходило. А бывало и того хуже: затравленный, изнуренный зверь вдруг нападал на борзых. Распоров нескольким собакам глотки, волк перемахивал через заграждение и уносился прочь. Пытались устроить погоню за ним, но лошади под охотниками шалели: топтались на месте, поднимались на дыбы и ржали от страха. Перепуганная публика спешила покинуть Ходынку. Только Алена - Волчья Заря громко хохотала, отчего людям делалось совсем жутко.

 

Стали думать, как отвадить Алену. Подсылали городового, но он не нашел, к чему придраться. Наняли шпану, чтобы напугать как следует - тоже не помогло. Когда подступились к Алене ходынские босяки, взглянула она на них и прошептала:

- До чего же вы ненавидите друг друга, лихие молодцы! Сколько же вы кровушки пролили - даже землица не может впитать ее!

После этих слов молодцы повыхватывали свои кастеты - и давай ни с того ни с сего друг другу кровь пускать! Да так, что на земле действительно образовалась лужа.

Указали на Алену известному карманнику: пусть обчистит ее и отобьет охоту появляться на Ходынке. Запустил "щипач" руку в карман Алениного тулупчика и взвыл от боли. Отскочил, глянул на окровавленные пальцы - а они будто звериными огромными клыками изорваны.

Призвали на помощь одну пресненскую ведьму, но и та не смогла одолеть Алену. Увидела Волчья Заря колдунью в толпе и сама подошла к ней:

- На тебе, бабушка, неразменную, необроненную монетку. Серебро очистит твои помыслы. Теперь только добро творить сможешь…

Глянула старуха на денежку и вся затряслась от досады. Хотела выбросить, а монета словно приросла к ладони. Так и ушла ведьма восвояси.

 

И покатилась тогда по Ходынке молва: да Алена - сама ведьма! По ночам превращается в волчицу, сводит с ума борзых собак и пугает охотничьих коней. Кончилось терпение у хозяев псарен, собрались они и отправились к Калужской заставе искать дом колдуньи - волчьей защитницы. Отыскали и подожгли со всех сторон. Только Алены в доме не было. Появилась она вдруг позади толпы поджигателей.

- Не поможет вам этот огонь! Скоро волком завоет вся Русь! А вы и до этого не доживете!

Сказала так и скрылась в переулочках-закоулочках. С тех пор ни на Ходынке, ни в других местах ее больше никто не видел. И что стало с поджигателями, тоже никто не знает. А кровавое увеселение вскоре запретили.

 

Дошел только слух до наших дней, будто художник Васнецов несколько раз переделывал своего "Ивана-царевича на сером волке". Что-то не нравилось ему в лице невесты на картине. А когда Виктор Михайлович наконец выставил свою работу, знающие люди заохали, зашептали:

- Да это же Алена - Волчья Заря!

Спрашивали об этом у художника, но он отмалчивался или переводил разговор на другую тему.

5a981f024afe2_...-.jpg.dd62869b08135fb621982b818c86de47.jpg

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Chanda

Мне очень понравилось!!! :) Где ты такое находишь?

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Первая - бабушка подарила на четырёхлетие книжку, Вторая - год назад захотелось узнать, что ещё написал Мор Йокаи, кроме "Венгерского набоба", "Цыганского барона" и "Саффи". А легенду нашла на одном из форумов. Выложивший её человек ссылался на дореволюционный журнал.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Ганс Христиан Андерсен

СУДЬБА РЕПЕЙНИКА

 

 

Перед богатой усадьбой был разбит чудесный сад с редкостными де-

ревьями и цветами. Гости, приезжавшие к господам, громко восторгались

садом. А горожане и жители окрестных деревень специально являлись сюда

по праздникам и воскресеньям и просили позволения осмотреть его. Прихо-

дили сюда с тою же целью и ученики разных школ со своими учителями.

За забором сада, отделявшим его от поля, рос репейник. Он был такой

большой, густой и раскидистый, что по всей справедливости заслуживал

название куста. Но никто не любовался им, кроме старого осла, возившего

тележку молочницы. Он вытягивал свою длинную шею и говорил репейнику:

- Как ты хорош! Так бы и съел тебя!

Но веревка была коротка, никак не дотянуться до репейника ослу.

Как-то раз в саду собралось большоее общество: к хозяевам приехали

знатные гости из столицы, молодые люди, прелестные девушки, и в их числе

одна барышня издалека, из Шотландии, знатного рода и очень богатая. "За-

видная невеста!" - говорили холостые молодые люди и их маменьки.

Молодежь резвилась на лужайке, играла в крокет. Затем все отправились

гулять по саду. Каждая барышня сорвала цветок и воткнула его в петлицу

своему кавалеру. А юная шотландка долго озиралась кругом, выбирала, вы-

бирала, но так ничего и не выбрала: ни один из садовых цветов не пришел-

ся ей по вкусу. Но вот она глянула через забор, где рос репейник, увида-

ла его иссиня-красные пышные цветы, улыбнулась и попросила сына хозяина

дома сорвать ей цветок.

- Это цветок Шотландии! - сказала она. - Он украшает шотландский

герб. Дайте мне его!

И он сорвал самый красивый, исколов себе при этом пальцы, словно ко-

лючим шиповником.

Барышня продела цветок молодому человеку в петлицу, и он был очень

польщен, да и каждый из молодых людей охотно отдал бы свой роскошный са-

довый цветок, чтобы только получить из рук прекрасной шотландки репей-

ник. Но уж если был польщен хозяйский сын, то что же почувствовал сам

репейник? Его словно окропило росою, осветило солнцем...

"Однако я поважнее, чем думал! - сказал он про себя. - Место-то мое,

пожалуй, в саду, а не за забором. Вот, право, как странно играет нами

судьба! Но теперь хоть одно из моих детищ перебралось за забор, да еще

попало в петлицу!"

И с тех пор репейник рассказывал об этом событии каждому вновь рас-

пускавшемуся бутону. А затем не прошло и недели, как репейник услышал

новость, и не от людей, не от щебетуний пташек, а от самого воздуха, ко-

торый воспринимает и разносит повсюду малейший звук, раздающийся в самых

глухих аллеях сада или во внутренних покоях дома, где окна и двери стоят

настежь. Ветер сказал, что молодой человек, получивший из прекрасных рук

шотландки цветок репейника, удостоился получить также руку и сердце кра-

савицы. Славная вышла пара, вполне приличная партия.

- Это я их сосватал! - решил репейник, вспоминая свой цветок, попав-

ший в петлицу. И каждый вновь распускавшийся цветок должен был выслуши-

вать эту историю.

- Меня, конечно, пересадят в сад! - рассуждал репейник. - Может быть,

даже посадят в горшок. Тесновато будет, ну да зато честь-то какая!

И репейник так увлекся этой мечтою, что уже с полной уверенностью го-

ворил: "Я попаду в горшок!" - и обещал каждому своему цветку, который

распускался вновь, что и он тоже попадет в горшок, а то и в петлицу - уж

выше этого попасть было некуда! Но ни один из цветов не попал в горшок,

не говоря уже о петлице. Они впивали в себя воздух и свет, солнечные лу-

чи днем и капельки росы ночью, они цвели, принимали визиты женихов -

пчел и ос, которые искали приданого - цветочного сока, получали его и

покидали цветы.

- Разбойники этакие! - говорил про них репейник. - Так бы и проколол

их насквозь, да не могу!

Цветы поникали головками, блекли и увядали, но на смену им распуска-

лись новые.

- Вы являетесь как раз вовремя! - говорил им репейник. - Я с минуты

на минуту жду пересадки туда, за забор.

Невинные ромашки и мокричник слушали его с глубоким изумлением, иск-

ренне веря каждому его слову.

А старый осел, таскавший тележку молочницы, стоял на привязи у дороги

и любовно косился на цветущий репейник, но веревка была коротка, никак

не добраться ослу до куста.

А репейник так много думал о своем родиче, репейнике шотландском, что

под конец уверовал в свое шотландское происхождение и в то, что именно

его родители и красовались в гербе страны. Великая была мысль, но отчего

бы такому большому репейнику и не иметь великих мыслей?

- Иной раз происходишь из такого знатного рода, что не смеешь и дога-

дываться об этом! - сказала крапива, росшая неподалеку. У нее тоже было

смутное ощущение, что при надлежащем уходе и она могла бы превратиться

во что-нибудь этакое благородное.

Прошло лето, прошла осень. Листья с деревьев облетели, цветы стали

ярче, но почти без запаха. Ученик садовника распевал в саду по ту сторо-

ну забора: Вверх на горку, Вниз под горку Пролетает жизнь!

Молоденькие елки в лесу уже начали томиться предрождественской тос-

кой, хотя до рождества было еще далеко.

- А я так все здесь и стою! - сказал репейник. - Словно никому до ме-

ня и дела нет, а ведь я устроил свадьбу! Они обручились да и поженились

вот уж неделю тому назад! Что ж, сам я шагу не сделаю - не могу!

Прошло еще несколько недель. На репейнике красовался всего лишь один

цветок, последний, зато какой большой, какой пышный! Вырос он почти у

самых корней, ветер обдавал его холодом, краски его поблекли, и чашечка,

большая, словно у цветка артишока, напоминала теперь высеребренный под-

солнечник.

В сад вышла молодая пара - муж и жена. Они шли вдоль садового забора,

и молодая женщина заглянула через него.

- А вот он, большой репейник! Все еще стоит! - воскликнула она. - Но

на нем нет больше цветов!

- А вон, видишь, призрак последнего! - сказал муж, указывая на высе-

ребренную чашечку, цветка.

- Все-таки он красив! - сказала она. - Надо велеть вырезать такой на

рамке нашего портрета.

Пришлось молодому мужу опять лезть через забор за цветком репейника.

Цветок уколол его пальцы - ведь молодой человек обозвал его "призраком".

И вот цветок попал в сад, в дом и даже в залу, где висел масляный порт-

рет молодых супругов. В петлице у молодого был изображен цветок репейни-

ка. Поговорили и об этом цветке и о том, который только что принесли,

чтобы вырезать на рамке.

Ветер подхватил этот разговор и разнес далеко-далеко по округе.

- Чего только не приходится переживать! - сказал репейник. - Мой пер-

венец попал в петлицу, мой последыш попадет на рамку! Куда же попаду я?

А осел стоял у дороги и косился на него:

- Подойди ко мне, сладостный мой! Сам я не могу подойти к тебе - ве-

ревка коротка!

Но репейник не отвечал. Он все больше и больше погружался в думы. Так

он продумал вплоть до рождества и наконец расцвел мыслью:

"Коли детки пристроены хорошо, родители могут постоять и за забором!"

- Вот это благородная мысль! - сказал солнечный луч. - Но и вы займе-

те почетное место!

- В горшке или на рамке? - спросил репейник.

- В сказке! - ответил луч.

Вот она, эта сказка!

5a981f02b3496_.jpg.ab993d8ce9aac7340197be82f9d14c20.jpg

5a981f02c755d_.jpg.011755d06190c97a0d4f97f3888ee1a3.jpg

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Александр Чаянов

 

Необычайные, но истинные приключения графа Федора Михайловича Бутурлина,

записанные по семейным преданиям московским ботаником Х

 

Ольгуньке, девочке моей родной - чтобы не скучала

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Глава I. Начало

 

 

"Летят за днями дни крылаты".

Н. Поповский

 

Догорали дни московского бабьего лета. Белые плотные облака недвижно

стояли на синем, почти кубовом небе. Золото осенних кленов расцвечивало

Коломенское и склоны Нескучного. В воздухе реяла паутина. А по ночам

холодные лунные тени летящих облаков тревожно проносились по дорожкам

московских садов.

Это были последние дни безмятежного московского жития молодого

Бутурлина.

С трепетом необычайным вспоминал он впоследствии эти неповторяемые дни

своей юности.

Он помнил Орлова, который, устав от созерцания кулашных боев и могучего

маха белоснежного Сметанки, часами сиживал на зеленых лугах Нескучного и,

смотря в воду поставленной перед ним серебряной купели - старик уже не мог

поднимать головы, - ловил отражения бесчисленных голубиных стай,

выброшенных с его голубятен в безоблачное небо и белыми облаками реющих над

крестами Новодевичьего и над излучиной Москва-реки.

Это было время, когда Параскева Жемчугова пленяла сердца в Кусковском

театре и двадцать домашних театров московских вельмож безуспешно пытались

оспаривать ее славу; когда Головкин, Теорез и Чефроли наполняли строящиеся

дворцы московской знати полотнами великих мастеров, рожденными под горячим

солнцем Италии и в призрачных туманах Амстердама, а Новиков и Шварц в тиши

масонских лож задумывали планы работ московских мартинистов.

Федору Бутурлину эти дни казались вереницей балов, спектаклей Медоксова

театра и чинных ужинов Аглицкого клуба, где бывал он, сопровождая старика

отца, и где выслушивал скучая суждения былых государственных мужей об

ошибках петербургской политики и кознях иллюминатов.

Кочуя с бала на бал, соперничая с Корсаковым в успехах покорения

сердец, а с Дундуковым в числе выпитых бокалов, Бутурлин мог почитать себя

счастливейшим из смертных, пока в одну из осенних ночей провиденью не

оказалось угодным бросить его в круговорот событий необычайных, выбивших на

многие годы его жизнь из спокойного русла.

На балу у Разумовских со старой теткой княжны Гагариной сделалось

нехорошо, и Марфинька, за которой он более месяца уже ухаживал тщетно, не

кончив контраданса, должна была покинуть бал, едва успев заткнуть за обшлаг

его рукава коротенькую записку.

С трудом разбирая невнятные слова, Федор вновь и вновь перечитывал

четыре строчки, наполнявшие его душу радостью. В волнении необычайном понял

наконец, что Марфинька велела ему быть этою же ночью в два часа у ее балкона

в саду.

Еще не было и двенадцати, и Бутурлин не представлял себе, как вынесет

он вечность двухчасового ожидания.

Сутолока бала его угнетала; его сознание давили мигающие свечи

канделябр, голубые лакеи, бесшумно ступая, разносившие прохладительные

напитки, и толпы девушек, скользивших по лаковому полу амфилады парадных

комнат.

Он невпопад отвечал на вопросы и был бесконечно рад, когда удалось ему

незамеченным выбраться с бала и, кутаясь в плащ, скрыться в осеннюю

холодную темноту улиц Лефортова.

Было холодно и сыро. Луна все чаще и чаще застилалась громадами

надвигающихся на нее туч, и не прошло и получаса, как Федор под струями

тяжелого осеннего дождя уже жалел, что слишком поспешно покинул теплые

комнаты дворца Разумовских.

Порывы ветра не раз сносили с его головы черную шляпу, а развевающийся

плащ, казалось, перестал быть защитою от дождя. Водяные потоки заливали

камзол, и Федор с трепетом соображал, во что обратится его наружность через

час подобного испытания.

Путаясь в темноте в переулках и спотыкаясь о подвертывающиеся под ноги

тумбы, он никак не мог выйти назад к Разгуляю и был несуразно обрадован,

когда среди всеобщего мрака перед ним блеснули ярко освещенные, отпотелые

изнутри окна какого-то дома. Не отдавая себе отчета в том, что он делает,

начал Бутурлин что было сил стучать у его подъезда.

 

Глава II. Граф Яков Вилимович Брюс

 

 

"Начавши играть на Тотус, отказаться

уже от него не можно".

Расчетистый картошный игрок 1796 года.

 

Дикая ссора с двумя заспанными и насмерть перепуганными лакеями,

хотевшими выбросить Федора на улицу, готова была уже перейти в драку,

когда звуки серебряного колокольчика приостановили недвусмысленные намерения

встревоженных охранителей.

Через минуту старик камердинер, ходивший в комнаты с докладом о

происшедшем, вернулся и сообщил, что его сиятельство граф Яков Вилимович

Брюс изволили закончить вечерние пасьянсы и пред началом утренних просят

гостя к ужину.

Мертвенно-бледные руки старика, держащие не оконченный вязкою чулок, и

все его дряхлое, готовое рассыпаться тело, облеченное в старую потрепанную

ливрею, дрожало от волнения, вызванного необычайностью событий.

Да и Бутурлин, потрясенный именем хозяина, которого почитал умершим еще

при жизни своего деда, чувствовал, как учащенно забилось его сердце, когда

его провели по ряду полупустых комнат, по дубовому полу которых бежали тени

туч, то открывавших, то закрывавших лунный диск.

Однако он овладел собою и бодро вошел в дверь ярко освещенного

кабинета, открытую ему почтительно и в трепете склонившимся лакеем.

- Садись, батюшка Федор Михайлович! Садись! Гостем будешь! - услышал

он дрожащий старческий голос и увидел перед собою за огромным, покрытым

зеленым сукном столом, ярко освещенным двумя мерцающими двенадцатисвечными

канделябрами и заваленным десятками карточных колод, дряхлого старика в

мундире петровских времен, увешанного звездами и орденами и с зеленым

зонтиком на глазах, защищающим старческое зрение от нестерпимо яркого

мигания свеч.

Федор, смущенный происшедшим невероятно, опустился в кожаное кресло.

Старик, тасуя одну за другою лежащие перед ним колоды, смотрел на

Бутурлина из-под зеленого зонтика своим серым упорным стеклянным глазом и

что-то говорил, покачивая головой.

Слова не долетали до потрясенного сознания Бутурлина, и старик, как бы

поняв это, повелительно протянул руку в темноту.

Из полумрака внезапно возник лакей, держащий на подносе два бокала,

очевидно с горячим пуншем, так как пламя голубыми огненными языками

поднималось над ним.

Огненная влага пламенем пробежала по жилам Федора, с первого же глотка

ударила ему в голову, и старик, казавшийся где-то далеко, далеко, вдруг

вырос и приблизился, а слова его старческого голоса со звоном ударяли по

голове.

Из завязавшейся беседы Бутурлин понял, что граф Яков Вилимович, уже

многие десятилетия покинувший свет и лишенный сна, в своем уединении денно и

нощно занят раскладыванием причудливых пасьянсов, находя это занятие не

менее завлекательным и значительным, чем тот жизненный пасьянс, который

довелось ему пережить.

Старческие восковые руки, с длинными желтыми ногтями, трогали

потемневшие от времени и диковинными фигурами разложенные на зеленом сукне

карты, поясняя значение получившихся сочетаний.

Минута бежала за минутой. Голубые мейсенские фарфоровые часы с пузатыми

амурами, стоящие на камине за креслом графа, показывали половину второго, а

старик все говорил и говорил.

Из его бессвязных слов выходило, что он более пятидесяти лет не видал

ни одного живого человека, и в то же время оказывалось, что он доподлинно

знает всю подноготную о всех знакомых и друзьях Бутурлина лучше, чем сам Федор.

При этом выходило как будто бы даже и не так, что старик узнал это из

карт, а как-то иначе... Будто сами карты, разложенные на зеленом сукне

Лефортовского дома, правят незримо человеческими судьбами.

- А как ты, батюшка Федор Михалыч, полагать изволишь, сколько бы дала

графиня Дарья Минишна, чтобы промеж них не пиковая, а червонная десятка

легла? - говорил, усмехаясь, старик и тыкал своим костлявым пальцем в

трефовую даму, окруженную черными мастями.

"Что за вздор!!!" - и Бутурлин поднялся из своего кресла, силясь вырваться

из гнетущего плена.

"Что? Вздор? Карты мои вздор? - желчно закричал старик. - Да если б

ты знал, паскудыш, что здесь разложено! Да если бы ты..." - старик

разразился кашлем, схватился за грудь и, видя, что Бутурлин угрожающе

наклоняется к столу, выхватил из средины пасьянса бубновую даму и закричал в

ярости.

"Не видеть тебе твоей Марфиньки! Анафема!"

Федор в бешенстве сгреб со стола разложенные карты пасьянса в кучу и,

схватив одну за другой несколько колод, начал швырять ими в побагровевшее

лицо Брюса.

Старик с закатившимися глазами полетел на пол замертво; карты вихрями

кружились в воздухе. Свечи зашипели и начали гаснуть, а в открывшиеся

внезапно двери хлынула дворовая челядь с факелами и дрекольем.

Бутурлин, однако, торопился; не принимая боя, вышиб ногою балконную

дверь и вместе с вихрем несущихся в воздухе карт выпрыгнул в ночную темноту.

 

Глава III. В порывах ветра

 

 

"Вообразите богиню любви, когда она вышла из океана;

представьте себе глаза небесного цвета, большие,

томные, сладострастные, губы маленькие, пунцовые,

пленящие милою улыбкой..."

Н. Макаров

 

Ветви деревьев в графском саду гнулись с треском и били Бутурлина по

голове. Вихрь, как сорвавшиеся с цепи демоны, рвал облака на небе, вывески с

домов, листья с ветвей и все это, перемешиваясь с картами Брюсова пасьянса,

летало в порывах бури перед глазами Бутурлина.

Федор, тщетно кутаясь в плащ и удерживая рукою треуголку, стремился

выйти на Покровку к Гагаринскому дому...

Однако порывом ветра его всегда сшибало с ног, как только он подходил к

нужному повороту. В ушах свистело, и ему казалось даже, что временами он

видит за поворотом улицы на крыше дома толстые щеки надрывающегося

Гиперборея, совсем такого, как его рисуют в книгах космографии и на

старинных картах...

Ветер, ежеминутно менявший свое направление, отдувал его ото всякого

нужного ему поворота. Федор, окончательно выбившись из сил, прислонился к

стене дома и прислушался, как учащенно билось его сердце.

Сквозь порывы бури услышал он, как на Спасской башне пробило два. Час

свидания был упущен. Тщетно проборовшись еще полчаса, он отдался

наконец на произвол бури, и ветер понес его по улицам, как носит по дорожкам

сада осенний кленовый лист; прогнал его сквозь какие-то переулки, пустыри,

бурьяны, снова переулки и вдруг стих. Бутурлин в изумлении оглянулся. Он

стоял посредине какого-то незнакомого ему сада. Черные мокрые стволы лип

окружали его со всех сторон. Порывы бури улетали куда-то вдаль. Падал

крупный осенний мокрый снег.

Перед ним из сырого мрака выплывали слабо освещенные и плотно

занавешенные изнутри окна и стеклянная полуоткрытая дверь.

Федору почему-то показалось, что он в саду Гагаринского дома и там за

этими шелковыми занавесями его ждет Марфинька.

Понял свою ошибку, только когда затворил собою дверь и, вдохнув

насыщенный духами воздух, раздвинул материю занавесок.

Перед ним на краю кровати сидела незнакомая девушка и горько плакала.

Черные пряди ее наполовину распущенных волос падали на тонкое полотно

украшенной кружевами рубашки. Кругом в страшном беспорядке было разбросано

только что снятое платье, казалось, еще хранившее теплоту ее тела.

Комната тонула в каком-то теплом, насыщенном запахом женских духов и

розовой пудры тумане.

Плечи девушки вздрагивали, и она, смотря прямо перед собой широко

открытыми глазами, плакала беззвучно катящимися слезами.

Сердце Бутурлина билось все сильнее и сильнее. Потрясенный до глубины

души, он почувствовал, что вся жизнь его до этой минуты потеряла цену в его

глазах.

Покорный волшебному очарованию, он раздвинул скрывавшие его занавеси и

опустился на колени около незнакомки.

Та вздрогнула, в ужасе посмотрела на него и, когда он попытался что-то

сказать, с неожиданной быстротой приложила палец к губам в знак молчания, а

другою рукою молча, но повелительно показала на дверь.

Федор, забывши, где он и что с ним, схватил ее руку и покрыл поцелуями.

Девушка силилась освободиться и встала. В каком-то пароксизме любовного

опьянения Федор, не сознавая, что делает, не выпустил ее руки и только еще

крепче сжал ее, между ними завязалась напряженная молчаливая борьба.

Вырываясь из непрошенных объятий, девушка неосторожным движением сбросила

ленту со своего плеча, и ее рубашка скатилась на пол.

Федор дико вскрикнул.

Вслед за белоснежной белизной груди перед ним блеснуло тело, все сплошь

покрытое рыбьей чешуей.

Почти тотчас в соседней комнате за дверью послышались тяжелые мужские

шаги, и через мгновение, в которое девушка успела спрятать своего мучителя

за занавесями двери и накинуть на себя какой-то халат, в комнату вошел седой

человек в военном мундире.

На его сердитый окрик девушка ответила что-то, называя старика дядей,

он недоверчиво отвернулся от нее и, подозрительно осмотрев комнату, уже

собрался уходить, как вдруг порыв ветра, ворвавшийся в полуотворенную дверь,

поднял дверные занавеси чуть ли не до потолка, и. Бутурлин оказался лицом к

лицу перед побагровевшим от ярости полковником.

Старик с диким ревом бросился на него, и после нескольких мгновений

ожесточенной борьбы избитый, в разорванном платье Федор вырвался и,

выскочив в сад, убежал, оставив плащ в руках своего преследователя.

 

Глава IV. Иллюминаты

 

 

"В прошедшую ночь найден подле

Вестминстерского Аббатства человек,

неизвестно кем зарезанный".

Н. Макаров

 

Ветер уже прекратился, но снег валил хлопьями, как в январе.

Руки и ноги Бутурлина коченели, он скользил в снежных сугробах и не

понимал, в какой части города находится.

На какой-то площади наткнулся на спящего стоя будочника. Желая его

разбудить, потянул его за рукав и в ужасе увидел, как будочник, не

разгибаясь, упал навзничь, как кукла, и Федору даже показалось, что у

сторожа под ногами была круглая подставка, как у деревянного солдатика.

Наконец, добрался до реки и несказанно обрадовался, когда из гнилого

тумана пред ним выплыли знакомые очертания Яузского моста.

Пар клубился над черными струями реки. Деревянная настилка моста глухо

и неестественно громко стучала под ногами Федора.

Дойдя до середины моста, Бутурлин в ужасе бросился бежать обратно

- ему показалось, что из черных вод Яузы высунулись какие-то несусветные

хари и, дико хохоча, протягивают к нему свои лапы.

Снежный вихрь и мороз снова охватили его.

Пробираясь из улицы в улицу, он вдруг заметил, что сзади крадутся по

стене две какие-то тени. Он перешел на другую сторону улицы, потеряв в

порывах бури свою шляпу, и бросился бежать к перекрестку, но внезапно

остановился. Из-за угла высунулась чья-то голова и тотчас скрылась. Федор

резко повернулся, сбил с ног напавшего на него из темноты человека, но в тот

же миг почувствовал, что на его голову накинули мешок, схватили за ноги,

повалили и, завязав во что-то мягкое, понесли.

По движениям своего тела и толчкам понял он вскоре, что его втащили по

лестнице в какой-то дом и положили на пол. Через несколько мгновений

почувствовал острую боль в ноге от неосторожно затянутой веревки. Его

развязали и сдернули с головы мешок.

Перед ним за длинным, покрытым черным сукном столом сидело несколько

человекоподобных существ. Их головы были закрыты капюшонами, в прорезы

которых сверкали белки разъяренных глаз.

По железным и золотым эмблемам, лежащим на столе, по семисвечникам,

колеблющимся в руках двух стоящих по бокам и также замаскированных

прислужников, Бутурлину стало до жути ясно, что он был в руках иллюминатов,

само существование которых еще вчера отрицал и почитал вымыслом досужей

фантазии.

Не обращая на него никакого внимания, ужасные фигуры, нагибаясь друг к

другу, обменивались суждениями и излагали в коротких словах свои мнения.

У Бутурлина волосы стали дыбом и на лбу выступил холодный пот, как

только он сумел из доносящихся до него слов уловить содержание их речей.

Вопрос шел даже не о его судьбе. Смертный приговор был, очевидно

установлен заранее. Казавшиеся ему гигантскими, человеческие существа

спорили только о форме казни, долженствующей разорвать его бренную плоть.

Вникая в перипетии дьявольского судоговорения, Федор понял, что его обвиняют

в разрушении астрального плана и гармонии вселенной, в том, что его

дерзновенной рукой пресечены жизненные нити, столетиями сплетенные в

гармонию обществом иллюминатов, что разорваны в клочья сотни семейств, что

благодаря ему страны будут потрясены самозванцем, погибнет славное

королевство и гидра, его пожравшая, потрясет Европу и сожжет Москву, которая

допрежде того будет испытана моровою язвой.

С правого конца стола до него доносилось:

"...понеже есть он зловреднее Ковеньяка надлежит злодея четвертовать,

сжечь и прах оного развеять из четырех пушек в четыре стороны света".

"Отрицаю сие, брат Теодорт! - послышалось слева, - ибо зловредная

субстанция оного, разнесенная Гипербореем по миру, отравит народы!"

Спор разгорался. Федор оглянулся кругом, ища путей к бегству, и

потрясся новым ужасом. Полутемная и пустая совсем зала была лишена окон и

дверей, а за его спиной около дымящихся жаровен с бурлящими на них котлами и

орудиями пытки стояла полуобнаженная стража и палачи, на потных мускулах

которых играли отблески вспыхивающих углей.

Изнемогая от ужаса, Бутурлин упал лицом на пол и заткнул уши, чтобы не

слышать старческий фальцет, объяснявший преимущества колесования над

поядением крысами.

Раздался звон председательского колокольчика. Грубые руки подняли

Федора и поставили на ноги. Ужасные судьи подписывали приговор.

Не понимая половины из медленно читаемых ему фраз, Бутурлин слушал, что

братство иллюминатов, рассмотрев значение содеянного им во время преступного

вторжения в обитель брата Якобия, постановляет - предать дух Сенахериба -

Децимия - Анания - Федора анафеме, а тело его в Федоровом воплощении

залить живым в бочку с воском и направить через Архангельск в подвалы "Red

Star" в Вульвиче, куда и впредь ставить бочки с завешенными в них телами

всех будущих его человеческих воплощений, давая им достигать не выше

семнадцатилетней грани жизненного пути.

С минуту Федор бился в исступлении в дюжих руках палачей, потом

почувствовал себя втиснутым внутрь бочки, на его плечи, шею, руки потекли,

обжигая, струи растопленного воска.

В тот же момент зала наполнилась яростными ударами, шумом голосов и

звоном оружия. Восковой поток прекратился.

Гвардеец, майор Хоризоменов, по приказу ее Императорского Величества

Государыни Императрицы, выследивши преступное и Богу противное тайное

общество иллюминатов, вовремя ворвался с нарядом преображенцев в залу

судилища, помог Бутурлину вылезти из бочки и допрашивал его о случившемся в

то время, как дюжие гвардейцы ловили по комнатам разбежавшихся иллюминатов.

Было около 4 часов утра, когда Федор в сопровождении охранявшего его

гвардейского сержанта подходил к дому своего отца.

 

Глава V. Бегство

 

 

"Царевна, корабли стоят готовы к бегу

И только ждут они тебя одной со брегу".

М. Ломоносов

 

Швейцар Афанасий, взволнованный и бледный, отворив Федору дверь,

доложил ему, что батюшка ожидали его всю ночь в своем кабинете и просят к

себе, не мешкая.

Михайло Бутурлин, старый генерал, служивший еще при Минихе, встретил

сына неласково и молча приказал ему сесть в кресло.

Федор только теперь, в тишине отцовского дома, когда отлетели все

страшные призраки сегодняшней ночи, понял, что случилось что-то непоправимо

недоброе.

Тишина отцовского кабинета, пристальный взгляд старика и его молчание,

его сухие руки, держащие какой-то конверт, показались ему еще значительней,

еще ужасней, чем все события безумной ночи.

Старик, видимо взволнованный и потрясенный, хотел ему что-то сказать,

но закашлялся и молча протянул через стол сложенную вчетверо бумагу.

Буквы прыгали в глазах Федора, казались ему то бубновой девяткой, то

пятеркой треф и только с большим напряжением воли он мог разглядеть

написанное и в ужасе остолбенел.

Градоправитель Москвы, сам князь Петр Михайлович Волконский, писал его

отцу, что по неисповедимому стечению обязан он завтрашним утром взять под

стражу графа Федора Бутурлина по подозрению в убиении будочника на

Таганской площади. Но, памятуя многолетнюю свою боевую дружбу с графом

Михаилом Алексеевичем допрежде того, его предупреждает, чтобы снарядил он

сына к поспешному бегству, чего ради приложены подорожные, подписанные

задним числом. Саму же записку осторожности для просит сжечь.

Старый граф ни слова не прибавил сыну и, прощаясь с ним надолго, может

быть, навсегда, почел нужным передать ему пакет, из содержания которого

Федор, когда будет в безопасности, сможет узнать семейную тайну, доселе от

него скрываемую, и, сняв с груди медальон с портретом его матери и локоном

ее волос, надел его на шею сына, благословил и отпустил подкрепиться перед

отъездом.

Когда Федор, согнувшись под бременем тяжести навалившихся на него

событий, уходил из кабинета, он видел в мерцании свеч, как слезы беззвучно

катились по восковым щекам старика, а за окнами дома в порывах

возобновившейся бури ему чудился смех Брюсова голоса.

Матреша, черноглазая горничная девка, освещала свечой Федору его путь

по коридорам большого дома еще петровской стройки. Кровь молотком стучала в

его висках, а в глазах, перемешиваясь с несущимися по воздуху картами

Брюсова пасьянса, вставали ужасные видения безумной ночи.

Он чувствовал, как дрожали его локти, и с тоской необычайной впитывал в

последний раз уютную теплоту отчего дома, который должен был покинуть, как

изгнанник, на долгие годы, может быть, навсегда.

У него с тоской сжалось сердце, когда он прошел мимо старого дивана, на

котором он еще так недавно впервые поцеловал руку Марфиньке Гагариной,

посмотрел на домодельные занавеси у окон и с болью необычайной почувствовал,

как дорога ему здесь каждая вещь, каждое пятнышко, даже пуговицы на

ночной кофточке Матреши...

Он посмотрел на ее толстые косы, спускавшиеся до пояса, на ее мерно

подъемлющуюся под кофточкой грудь и будто в первый раз увидел ее...

Удивился, что живучи годы под одною кровлею, не замечал он ранее, как

красивы ее глаза и густо покрасневшие под его взглядом шея и уши... Внезапно

почувствовал, что эта девушка стала для него бесконечно близкой и нужной.

Когда она отворила дверь его спальни, поставила на ночном столике свечу и

хотела с поклоном уйти, он удержал ее за руку.

Она не сопротивлялась, только покраснела еще больше и наклонила голову.

Не сопротивлялась она и тогда, когда он поднял ее на руки и с бьющимся

сердцем понес к кровати, покрывая поцелуями ее шею и обнажившуюся из-под

кофточки грудь...

Уже светало, когда огромная бутурлинская дорожная карета, проехав

Дорогомилово, выбралась на Смоленскую дорогу.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Глава I. Странствование

 

 

Ты был открыт в могиле пыльной

Любви глашатый вековой

И снова пыли ты могильной

Завещен будешь, перстень мой.

Д. Веневитинов

 

Уже более года молодой Бутурлин колесил по Европе и все еще не мог

понять и свести концы с концами события роковой ночи, разломившей надвое его

жизнь.

Он был в Англии, где по дороге от Гарвича в Лондон ехал со

словоохотливым итальянцем в портшезе и был едва не ограблен конными ворами

под самыми предместьями столицы.

В Лондоне бродил по кондитерским со славным Ричардсоном, видел битву

петухов, ученого гуся и знаменитых кулачных бойцов - Жаксона и

Рейна-ирландца.

В Ковентгардене его не столько поразила игра мисс Сидонс, сколько

искусная перемена декораций, а посещая итальянскую оперу, как вспоминал он

впоследствии, должен был он по обычаю облечься в длинные белые чулки и

треугольную шляпу.

Подъезжая к Парижу, Бутурлин был охвачен радостным трепетом и нервно

перечитывал описания диковинной жизни Нинон Ланкло, мечтая совершить

паломничество на улицу Капуцинов, где жила прелестница. Однако, когда его

карета миновала ворота св. Дениса и углубилась в извивающуюся как ящерица

между трактирами, булочными и мастерскими улицу, полную криков и оживления,

- Федор понял, что действительность превзошла все его ожидания, и на

несколько месяцев потонул в круговороте величайшего из городов и сделался

завсегдатаем кофеен Пале-Рояля, посетителем первых представлений и

покровителем искусств.

В конце лета, наскучив бесцельным содержанием диковинной заграничной

жизни и легкими победами над случайными соседками по гостинице и артистками,

Федор решил провести целый вечер в полном одиночестве, у себя дома. Когда

стемнело и зажгли свечи, он вынул из дорожного сундука отцовский пакет,

забытый в вихре неизведанных наслаждений, и, разложив на столе его

содержимое, стал его рассматривать. С замиранием сердца Федор взял письмо,

написанное дрожащей рукой старого Бутурлина, и прочел потрясшее его

повествование о том, как его отец 45 лет тому назад, услыхав в окрестностях

Фонтенебло крики и выстрелы, прорвался сквозь кусты на поляну и увидел там

разграбленную карету, убитую даму и корзину с маленькой девочкой, ставшей

впоследствии Федоровой матерью и прославленной красавицей Бутурлиной. В

руках убитой найден был кусок бумаги, крепко зажатый между окоченевшими

пальцами, но ни он, ни другие найденные вещи не могли объяснить, кто была

покойная и зачем попала она в кусты около парка великого Франциска.

Помимо судебного протокола о найденной в окрестностях Фонтенебло убитой

женщине, списка бывших при ней вещей, старинной узорчатой золотой цепи и

поблекших лент, нашел он пергаментный конверт и в нем кусок плотной бумаги,

покрытой с одной стороны оттиском деревянной гравюры и печати. Это и был,

очевидно, кусок страницы, вырванной из книги и найденный сжатым в руке его

бабушки.

Перевернув его на другую сторону, Федор заметил на краю разрыва несколько

букв, представляющих собою остатки четырех строк, написанных

когда-то по-латыни.

Жгучее любопытство узнать тайну своего происхождения захватило с этой

минуты Бутурлина безраздельно.

Ученый иезуит, аббат Флори, сказал ему, что страница принадлежит

редчайшей немецкой книге "Ars moriendi", печатанной в середине XV века, и

что для открытия тайны необходимо найти ту самую книгу, из которой она была

вырвана.

Книгу же всего вероятнее найти в монастырских или университетских

библиотеках Германии, так как во всех трех экземплярах этого издания,

известных аббату по библиотекам эскуриала в Испании, монастыря доминиканцев

в Реймсе и королевской библиотеки в Париже, все страницы были в целости.

На Германию же указывало и несколько североготическое очертание букв в

оставшихся следах подписи.

Федор был охвачен новыми идеями со всей страстностью варвара, попавшего

в Рим, и в тот же день, бросив недочитанным забавное приключение Теострики и

Лиобраза и забыв о свидании, назначенном ему мамзелью Фражеля, выехал через

ворота Св. Мартина из Парижа и начал посещать библиотеки монастырей, дворцов

и университетов, сопровождаемый аббатом Флори и своим крепостным Афанасием,

приставленным к нему старым Бутурлиным не то для у

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Продолжение

 

Глава V. Женщина-рыба

 

 

"Аминь, аминь, рассыпься!" В наши дни

Гораздо менее бесов и приведений.

А. Пушкин

 

Жан Тритату, содержатель балагана, расхаживал по высокому помосту и, потрясая

колокольцем над головами многочисленной толпы тирлемонских граждан и окрестных

поселян, расхваливая чудеса своего предприятия, обещая показать теленка с четырьмя

головами, пятнадцать сребреников из тех тридцати, за которые Иуда продал спасителя,

подлинную рукопись послания апостола Павла к коринфянам, пушку, отбитую Агамемноном у троянцев,

и, наконец, живую наяду, женщину-рыбу, пойманную

антверпенскими рыбаками в день успения святыя богородицы и приобретенную,

не жалея средств для удовольствия тирлемонской публики.

Бутурлин со своею спутницей довольно грубо протолкались сквозь толпу и

одни из первых вошли в балаган, бросив золотой оторопевшему хозяину.

Пробежав глазами горы всякой чепухи, они остановились около огромной

кадушки, в которой лежала, изнемогая, женщина-рыба.

Сомнений не могло быть, перед ними в мутной зеленоватой морской воде

лежала преображенная в полуживотное, по-прежнему прекрасная Жервеза.

Мадлена, вся в слезах, перепрыгнула через канат, ограждающий феномен

от публики, и заключила подругу в объятия.

На глупом лице женщины-рыбы ничего не выразилось, кроме страха, а Жан

Тритату, оповещенный своими окружающими о том, что крадут его главное чудо,

с огромной палкой бросился на Мадлену.

Бутурлин сбил его с ног ударом кулака, но через минуту был вынужден

обнажить шпагу, отбиваясь от дреколья напавшей на него челяди Тритату.

Отбивая правой рукой удары, он снял левой с цепочки медальона склянку

архимандрита трирского Мелхиседека и опорожнил ее содержимое на несчастную

женщину-рыбу. Раздался страшный треск, и густые фиолетовые пары наполнили

собою балаган. Нимфа, снова став женщиной, узнала Мадлену и бросилась с

криком радости в ее объятия.

- Дьявол! Дьявол! - кричал Жан Тритату и его прислужники, отступая

при виде совершенного чуда и крикнув на помощь ярмарочную толпу, снова

устремились в атаку на дерзких посетителей.

Однако Бутурлин успел окропить священной водой вокруг себя и двух

рыдающих от неожиданного счастья женщин, и красные прыгающие языки пламени

встали перед оторопевшей от ужаса толпой.

- Дьявол! Дьявол! - кричал, взвизгивая, Жан Тритату.

Бутурлин вскочил на высокий жернов, которым некогда Яков молол чечевицу

для похлебки своему брату Исааку, и, подняв в руке священный сосуд архиепископа

трирского, объяснил толпе, что он не дьявол, что действует святой водой

во славу господа бога, разрушая козни дьявольские, рассказал все, как было,

и указал в заключение, что если кого и следует считать порождением дьявола,

то исключительно Жана Тритату, мучающего в плену души человеческие и недаром

обладающего сребрениками Иуды-предателя. В подтверждение своих слов он тут же исцелил окроплением

глухонемую старуху, страдавшую падучей болезнью, и передал

опустевший сосуд благочестивого Мелхиседека прибежавшему на шум настоятелю

собора, вполне подтвердившему его слова.

Ярость толпы обратилась на балаганщика, все предприятие которого мигом

было разнесено в щепы, а сам он еле спасся поспешным бегством.

Пользуясь всеобщей суматохой, Федор втолкнул обеих девушек в карету, и квадрига

рослых коней в несколько мгновений вынесла их их города, где почему-то

уже стали бить в набат.

К вечеру они были в Брюсселе, и Мадлена, придя в себя от радости первой

встречи, к удивлению своему, заметила, что Федор не обращает на нее никакого

внимания.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

Глава I. Ипохондрия

 

 

"Печаль моя полна тобой, тобой, одной тобой..."

А. Пушкин

 

С грустной и в то же время радостной болью увидел Бутурлин, как

открылась перед ним с Поклонной горы первопрестольная столица наша.

С досадой ожидал он конца допросов, которые стражники учинили Афанасию,

остановив карету у Дорогомиловской заставы, и с какой-то затаенной робкой

надеждой взглянул на свою спутницу, когда лошади тронулись и застучали

подковами по настилке Москворецкого моста.

После утомительного долгого путешествия Федор доставил Жервезу к

подъезду Лефортовского дома ее дяди, английского советника в Москве.

Молодая девушка простилась с ним холодно, почти не глядя на него, и

даже не пригласила зайти с нею в дом. Бутурлин низко поклонился ей вслед,

долго стоял в оцепенении посреди улицы, держа шляпу в руке. Наконец

опомнился и велел Афанасию ехать домой.

С той минуты, когда Мадлена в исступлении ревности швырнула в него

канделябром и пыталась, бросившись на Жервезу, выцарапать ей глаза и когда

пришлось бросить ее связанной и с заткнутым ртом в комнате брюссельской

гостиницы, Бутурлин был в каком-то полузабытьи, и все его существо казалось

растворенным в излучаемых Жервезой тайных чарах.

Едучи к себе на Знаменку по колдобинам московских мостовых, он пытался

отдать себе отчет в своих чувствах к этой холодной, сохранившей что-то

от своего рыбьего бытия женщине... Он не мог назвать это чувство любовью, но

в то же время ощущал отчетливо, что она для него единственна и без нее ему

не быть.

Толпа не ожидавшей его приезда челяди в боязливом безмолвии встретила

молодого барина.

Старый граф не дождался сына и год назад отдал богу душу, сестра еще

при его жизни была просватана за молодого Репнина и, выйдя замуж, выделилась

и уехала в Северную Пальмиру. Домом правила старая ключница Агафья,

Матрешина тетка.

Федор молча вышел из кареты и прошел сквозь пустые, холодные комнаты, с

мебелью под чехлами и паутиной по углам.

Дворовые с поспешностью открывали ставни, но свет, проникая сквозь

мутные стекла окон, не мог разогнать могильного сумрака и сырости брошенного

и, казалось, умершего дома.

Дойдя до круглой столовой, Бутурлин бросил плащ и шляпу на диван и, сев

к столу, опустил на руки отяжелевшую голову.

Было холодно, сыро и глухо-глухо. Только изредка из отдаленных комнат

доносился по временам гул голосов, очевидно, дворня допрашивала Афанасия о

подробностях его странствований.

Прошел час, быть может и больше.

Скрипнула дверь, и в комнату вошла Матреша в новом сарафане, вся

зардевшаяся, несла в руках графинчики с водками и холодный пирог.

Федор посмотрел на нее тупым незамечающим взором и махнул рукой, чтобы

уходила.

Девушка поставила поднос на круглый стол, постояла в нерешительности и

вдруг убежала со слезами на глазах. А Федор продолжал сидеть в молчании,

глядя в одну точку.

На другой день Бутурлин проснулся очень поздно, приказал никого не

принимать и начал устраивать свое жилище по-новому.

Он приказал дворне не показываться ему на глаза, отдавал приказания

короткими записками, положенными на столе в столовой. Выписал из-за границы

сотни книг и эстампов, читал запоем то Вольтера, то творения отцов церкви,

не замечая никого и ничего кругом, спал и бодрствовал, не считаясь с

солнцем, и вел настолько уединенный и непонятный для других образ жизни, что

москвичи поговаривали об опеке.

В таком забытьи прошло несколько месяцев. Федор пресытился книжной

мудростью и блуждающим взглядом обводил полки своей библиотеки, - ни одна

книга не тянула его более к себе.

Небритый и с воспаленными от бессонных ночей глазами, он бесцельно

бродил по пустынным комнатам старого дома, то смотря в глубины запыленных

зеркал, то часами просиживая на старом петровском диване, где когда-то,

очень давно, он осмелился поцеловать кончик пальца Марфиньке Гагариной... Он

вспомнил ее гроденоплевое платье и сурово сдвинувшиеся брови, но не находил

в себе сил разузнать что-нибудь об ней или о Жервезе, которая недвижным

ледяным сном сковывала по-прежнему его жизнь.

Он оживлялся только тогда, когда заграничная почта привозила ему

пакеты, плотно увязанные и запечатанные зеленой печатью.

Частые вначале, они стали поступать все реже и реже. Распечатывая их и

раскрывая новый экземпляр, присланный ему одним из многочисленных его

агентов, он неизменно находил на своем месте и в полной сохранности 39-ю

страницу трактата, мельчайшие очертания букв и рисунки которой он знал в

совершенстве.

С тоской необычайной, омрачавшей в эти минуты его лицо, он ставил новый томик

к двум десяткам других, полученных им ранее, и, опустившись в кресло, часами

снова смотрел перед собою.

Афанасий и Агафья, неустанно смотрящие за барином в замочную скважину,

замечали, что Федор все чаще и чаще раскрывал медальон с портретом матери и

часами плакал над ним, и, качая головами, долго совещались и решали, что

"пожалуй, пора".

В один из таких вечеров, когда Бутурлин посмотрел перед отходом ко сну

на себя в зеркало, с ужасом увидел седые волосы на своих висках, услышал,

что сзади него скрипнула дверь...

Он обернулся и увидел у притолоки Матрешу в одной рубашке со свечою в

руках. Она стояла в нерешительности, вся зардевшись от смущения, рубашка

скатилась с ее округлого белого плеча, и чья-то старческая рука ее

подталкивала сзади.

 

Глава II. Московская прелеста

 

 

"Выложи на блюдо рагу из петушьих гребней и почек,

а на оное положи пулярду".

Поваренная книга

 

Бутурлин чувствовал, как он плывет по течению. Он стал ходить в халате,

перестал бриться и отрастил себе бороду.

Матреша ходила по дому барыней.

Окна бутурлинского дома засверкали чисто вымытыми стеклами, весной

разбили цветники, а на кухне дым стоял коромыслом и весело поднимался пар от

готовящихся блюд.

Федору даже стало казаться, что он очень любит гуся с брусникой.

И хотя он по-прежнему никого не принимал и не показывался в московских

гостиных, Москва, узнав о переменах в старом бутурлинском доме, нашла, что

все пришло в порядок, и молодой Бутурлин был зачислен не на последнее место

среди московских женихов.

Федор сознавал всю глубину своего падения, но с каким-то непонятным

упорством и в оцепенении духа все еще ждал записки от Жервезы, все еще

надеялся на нее.

Афанасий и Агафья научили Матрешу уговорить его отстроить заново

бутурлинскую подмосковную "Песты", и он, не выходя из своего полузабытья и

не начиная, несмотря на охи своей прелесты, к перестройке дома, предался

сооружению оранжерей и садов, мечтая превзойти "Горенки" своими теплицами и

перешибить Прокопия Демидова роскошью своих флорариумов.

В "Пестах" землемеры ходили с астролябией и размеряли будущие

"амфитеатральные террасы", герр Клете, паркового и фейерверкского дела

мастер, выписанный из Карлсруэ, опохмелялся каждое утро старыми графскими

наливками, которыми потчевала его Агафья, а Афанасий с угнетением и трепетом

душевным советовался со стряпчими о закладных на рязанские деревни.

Все, казалось, пришло в некое равновесие, однако каким-то внутренним

чутьем Федор чувствовал приближение нового удара, долженствующего развеять

карточный домик его жизни, и удар этот действительно не замедлил разразиться.

В одно сентябрьское утро он почувствовал, что Матрешино плечо ушло

из-под его головы, и, проснувшись, увидел ее закутанную в одеяло и смотрящую

через окно на двор, наполненный звоном колокольцев и фырканьем лошадей.

Федор еще не успел сообразить, что бы это могло быть, как услышал на

дворе бойкую французскую речь. Через минуту он уже не мог сомневаться, что к

нему приехала Мадлена.

Накинув халат, он стремительно бросился в свой кабинет и заперся там на

два поворота ключа, с тревогой прислушиваясь к разыгрывающемуся домашнему

переполоху.

Он слышал возгласы дворовых, исступленные вопли Агафьи, визг Матреши и

наконец раздраженный голос Мадлены, приказывающей ему отворить двери

кабинета.

Однако у него хватило пассивной решимости не откликнуться на этот зов и

целый день просидеть взаперти, чувствуя, как постепенно Мадлена овладевает

его домом и как по Москве, судя по разговорам прохожих под его окнами,

ползут слухи, что madame Boutourline est venue.

Сначала Федор надеялся на чудо, почему-то верил, что именно теперь ему принесут

письмо от Жервезы, но к вечеру, когда стемнело, он понял, что исхода нет.

Вынул из своей дорожной шкатулки пистолет, зарядил его дрожащими руками

и, поцеловав в последний раз портрет матери, взводя курок, приставил дуло к

виску, опустил, подержал дуло во рту и в тот момент, когда предсмертная

нерешительность овладела им, пред его сознанием открылась новая возможность,

и он принял отчаянное решение.

С трудом необычайным выбрался незамеченным из дома и направился в

Лефортово попытать счастья у графа Якова Вилимовича Брюса.

 

Глава III. В Лефортове

 

 

"Доколь, драконов сея зубы,

ты будешь новых змей рождать".

Г. Державин

 

Внезапно выбившись из сил и обегавши все Лефортово, Бутурлин

остановился и почувствовал, что стоит перед нужным ему домом.

Высокие окна огромного фасада были освещены совсем как три года назад в

достопамятную для него сентябрьскую ночь.

Бутурлин вбежал по мокрым каменным ступеням и начал стучать в тяжелую

дубовую дверь брюсова дома.

Внезапно его руки провалились в пустоту и створка двери широко распахнулась

перед ним с глухим стоном и как будто без помощи человеческих рук.

Федор содрогнулся, но, поборов в себе минутную нерешительность, вошел

вовнутрь дома.

Комнаты были пусты и темны. Сквозь их призрачную анфиладу как-то

преувеличенно ярко сверкали щели внизу под дверью графского кабинета, а

когда Бутурлин приблизился, незримый порыв ветра распахнул ее настежь, чуть

не ударив Федора створками.

Ослепленный потоками яркого света, Федор увидел графа Якова Вилимовича.

За огромным, покрытым зеленым сукном столом, ярко освещенным двумя

мерцающими двенадцатисвечными канделябрами и заваленным десятками карточных

колод, старик, как и три года назад, сидел в мундире петровских времен,

увешанный звездами и орденами, с зеленым зонтиком на глазах, защищающим

старческое зрение от нестерпимо яркого мигания свеч.

"Не осуди старика, голубчик Федор Михайлович, за плохой прием...

отпустил я сегодня своих покойников на Ваганьково в могилках отдохнуть...

Легко ли мертвому человеку здесь денно и нощно кости свои гнуть..."

Как сквозь сон слышались откуда-то издалека слова брюсова голоса, и

сейчас же под самым правым его ухом, совсем близко тот же голос продолжал:

"Ну, как тебе, почтеннейший, нравится твой новый пасьянсик?!

Постарался я для тебя, милейший, постарался!"

И старческий хохот, переходящий в кашель, потряс все закоулки

молчаливого дома.

Брюс тыкал своим безгранично удлинившимся пальцем в разложенные по

столу карты, и Федору не было большого труда узнать в их сплетении весь ужас

только что пережитых событий своей жизни и новые, еще не изведанные им

грядущие ненастья.

Червонные десятки, перемешанные с пиковыми шестерками и девятками,

перекрывали собой вереницу дам красных и пиковой мастей, и, как бахромой,

несколькими пиковыми тузами, с давящей силой обращенными вниз кончалось

своим острием.

Не узнавая своего голоса, бессвязно начал Бутурлин умолять своего

страшного собеседника сжалиться над ним, разрушить круг заклятия и отдать

ему Жервезу.

Старик хохотал, откинувшись на спинку кресла, и тыкал пальцем в даму

бубен, окруженную со всех сторон трефовыми фигурами.

Кашель и хохот обжигали сознание Бутурлина, какие-то красные пятна

поплыли пред его глазами, и он в исступлении рассудка перегнулся через стол

и хотел перемешать дьявольские смешения терзающих его душу карт.

Но карты, несмотря на все его усилия, на этот раз не сдвинулись со

своих мест и лежали недвижно, как нарисованные на поверхности стола.

Федорова же рука прилипла к бубновой девятке и сразу онемела.

Дикий хохот потряс собою весь дом.

Вне себя от ярости, Бутурлин со всего размаха ударил свободной рукой

захлебывающуюся от смеха старческую физиономию, и его кулак разбился в

кровь, будто ударил он не по человеческому лицу, а по чугунному пушечному

ядру.

В тот же миг прямо перед своим носом увидел он трясущиеся костлявые

пальцы графа Брюса.

Федор отскочил от стола, но старческая рука вытянулась беспредельно и

пыталась поймать его за нос.

Прижавшись к противоположной стене, Бутурлин забился в угол, опустился

на колени и закрыл свое лицо руками. Но все было тщетно. Протянувшись через

всю комнату, страшные руки схватили его за шею, скользнули могильным холодом

по его подбородку и, впившись костлявыми, твердыми, как железо, пальцами в его нос,

повлекли его к столу.

"Это тебе не Матрешкины объятия, ваше сиятельство!" -- зазвенело в ушах

Бутурлина.

Через полчаса измученный, поруганный Бутурлин, которому казалось, что

он стоит на краю безумия, купил свою свободу и год любви Жервезы ценою

добровольной уступки Брюсу обрывка страницы «Ars moriendi», найденной в руках

его умершей матери, причем Брюс наотрез отказался сообщить ему значение этой

страницы, и каждый раз, как он упорствовал, нагибал его голову к каменному

полу и бил его виском о камень до потери сознания.

Дрожащими руками Федор вынул из ладанки драгоценный кусок бумаги и

передал его Брюсу.

Генерал-аншеф освободил от своих пальцев его полураздавленный и

онемевший нос и взял из выдвинутого ящика стола старую книгу в переплете

свиной кожи.

Федору не стоило труда узнать в ней знакомую внешность «Ars moriendi», и

он увидел наконец давно жданную им наполовину разорванную 39-ю страницу

трактата с латинскими письменами на ней.

Брюс приложил недостающий кусок, с довольным видом и напряженным

вниманием прочел получившуюся подпись и, подняв глаза на Бутурлина,

захлопнул книгу.

В тот же миг и книги, и сам Брюс разлетелись, как фейерверочный бурак,

тысячами игральных карт во все стороны, охвативших Федора со всех сторон.

А когда карточный вихрь рассеялся, Бутурлин увидел себя стоящим посреди

Ехалова моста, что в Лефортове.

 

Глава IV. Брюсовы пасьянсы

 

 

"Некто в один день, проиграв в банк все свое имение,

напоследок отыгрался на шестерку".

Н. Страхов

 

Ночная холодная пустота московских улиц постепенно овладевала сознанием

Бутурлина.

Он долго шел, машинально передвигая ноги, не думая, не замечая ничего,

кроме звука своих шагов, и только у Красных ворот остановился, дрожа с ног

до головы, чувствуя, как ночная сырость проникает в его душу.

Казалось, впервые понял все происшедшее, и жуткая тревога наполнила все

его существо.

Был готов бежать снова к Брюсову дому и требовать назад отданную

страницу.

На миг забыл даже о Жервезе и событиях своей жизни. Потом вспомнил, и

все, только что бывшее, показалось ему сном.

Не пошел даже, а побежал к себе на Знаменку, чтобы убедиться в

реальности происходящего.

Ужасная значительность ночной Москвы потрясала его. Каждый встречный

казался ему мертвецом, пробирающимся с Ваганькова в услужение к Якову Брюсу,

ему казалось даже, что вместо глаз видит он провалы черепа, и слышит под

плащом лязг костей.

Он содрогался, встречая в темноте бешено несущуюся карету, внезапно

выбрасываемую ночным туманом и вновь поглощаемую им.

Как вор влез он через окно в буфетную своего собственного дома и стал

пробираться к себе в кабинет, боясь, чтобы не скрипнула половица и не

подняла бы на ноги дворню. Осторожно открыл дверь и остолбенел: на его

письменном столе стояла бутылка шампанского, отражающая мерцающий свет

восковых свечей, а на диване он увидел Мадлену, радостно взволнованную, с

поднятыми бровями, совсем такую, какую любил он некогда в городе Аахене... У

ее ног, припав поцелуем к ее руке, заметил он младшего Регенсбурга,

неизвестно как и почему попавшего в бутурлинский дом.

Федор дико расхохотался и, с шумом захлопнув дверь, бросился к выходу.

Он даже не удивился, когда, пробегая по коридору, он услышал немецкие

любовные сентенции фон Клете, прерываемые жеманными охами Матреши.

Почти на рассвете он добежал до памятного ему сада господина Джона

Гамильтона, английского советника в Москве. Не успел он перепрыгнуть через

каменную ограду, как с балкона ему навстречу метнулась женская тень.

Федор не удивился этой встрече и в тот же миг забыл и Брюсовы карты и

тирлемонские события, и ему казалось, что он никогда и не жил до этой минуты.

Жервеза и Бутурлин долго гуляли, преисполненные радостью в

предрассветном московском тумане.

Солнечный восход застал их у Спаса Андроньева монастыря. Смотря на

озаренную утренними лучами Москву, раскрывшуюся им в туманной дымке по

излучине реки, чувствуя прижавшуюся к нему Жервезу, Федор всем существом

своим приветствовал зарю новой жизни и, вздохнув полной грудью утренний

воздух, торжественно протянул свою руку к восходящему светилу... и в тот же

миг солнце померкло в его глазах. Он вспомнил, что Брюс согласился переместить

карты своего пасьянса только на один год.

 

Глава V. Катастрофа

 

 

"Настал ужасный день, и солнце на восходе".

М. Ломоносов

 

Жервеза в православии приняла имя Глафиры, а венчавший молодых

Бутурлиных батюшка отец Афанасий от Семена Столпника сделался ее духовником

и глубоко вошел в жизнь бутурлинского домика, что на Знаменке.

Старый дом стал неузнаваем: вместе со сваленными на чердак

елизаветинскими диванами и домодельными коврами исчезла его степенная

серьезность и мрачная пустота.

Молодая хозяйка разорвала цепи затворничества, и толпа нескончаемых

маскарадов и балов, колеблющаяся в мерцании восковых свечей, наполнила собою

комнаты, в которых еще так недавно граф Михайло Бутурлин, сидя в старом

своем генерал-аншефском мундире на просиженном Роберквисте, принимал от

приказчиков своих волостей, согласно реестрам, зерно и кожи и обсуждал

размеры оброков рязанских деревень.

Под сводами, помнившими трагические события царствования второго Петра,

спорили до одурения о талантах Сандуновой и Ожегина и о новых замыслах

Медокса, пели куплеты из "Кусковского перевозчика", обсуждали прогулки и фейерверки

и восторгались талантом Бомарше.

Федор стремился быть корифеем в радостном круговороте лиц и происшествий,

окружавших его жену, и только, когда последняя карета увозила от его подъезда

запоздалых гостей, и Жервеза, едва успев раздеться, засыпала мертвым счастливым сном,

он пробирался в свой кабинет и, смотря на переплеты тридцати томов «Ars moriendi»,

часами просиживал недвижно в ночной тишине, томительно, безысходно думая о путях своей жизни.

Мысль, омрачившая первое утро его новой жизни, постепенно отравляла душу

и подтачивала его бытие.

Он знал, что есть сроки пламенному счастью их жизни и с каждым часом

близится какой-то удар, неизвестный, но тем более ужасный, но и эти

драгоценные, убегающие в Лету часы были отравлены для него сознанием их

карточного происхождения.

Когда Жервеза, с ногами забравшись к нему на колени, разглаживала пальцами

морщины его лба и бурно выражала свое удивление тому, как могла она раньше его не любить,

перед глазами Федора вырастала дама бубен, положенная перед ним

на зеленое сукно костлявыми брюсовыми пальцами, и ему хотелось плакать от досады

и внутренней пустоты.

Бутурлин только сейчас понял, что, продав наследие матери за год

краденого счастья, он обрек себя сам на утонченную пытку.

С течением времени он стал набожным и месяца за два до рокового срока

открылся во всем отцу Алексею.

Меж тем московская жизнь кипела вокруг него в незамедляемом беге своем.

Улыбаясь друзьям и недругам раз навсегда сложенной маской своего лица, Федор

внимал безучастно рассказам о том, как Кирилл Разумовский в шлафроке и

ночном колпаке принимал Потемкина, об успехах "Синава и Трувора" и шепоту о

княжне Таракановой, спасенной из рук Орлова и заточенной в тиши московского

монастыря.

Восковая маска его лица спадала только тогда, когда перед киотом образов

беседовал он с отцом Алексеем о едином для него значительном, наполнявшем его душу трепетом.

Тщедушный иерей ожесточался и, листая страницы четьи миней, повествовал

о кознях сатанинских, искушавших землю, и о подвиге духовном их уничтожения.

Федор отчетливо помнил и Спасов лик, озаренный лампадой, и низкую,

пропахшую елеем комнату священника, в которой принял он свое решение.

Помнил и ту минуту, как отец Алексей окропил святой водой лезвие топора

и с горящими глазами передал сей "молот духовный" в его руки.

На этот раз Бутурлин не стал стучать у подъезда брюсовского дома, а

выдавил осторожно стекло в одной из темных комнат и внезапно вошел в кабинет

Якова Вилимовича из внутренних апартаментов.

Старик согнулся над столом и с исступленным выражением лица

рассматривал карты разложенного пасьянса. Федор видел, как он грозил кому-то кулаком

и резким движением перекладывал то одну, то другую карту с места на место.

Ужас охватил Бутурлина, ибо он понимал, что под этими костлявыми пальцами

сейчас ломаются человеческие жизни, гибнут надежды, зарождаются преступления.

Старик, хихикая, продолжал свое адское занятие и был так увлечен им,

что не слыхал даже, как Федор подошел к нему почти вплотную, и обернулся

только тогда, когда Бутурлин стоял рядом с ним.

Федор видел, как из-под зеленого зонтика на него в ужасе метнулся серый

свинцовый взгляд, и в то же мгновение ударил старика обухом освященного

топора по голове.

Послышался треск, похожий на звук лопнувшего бычачьего пузыря, и

Бутурлин в ужасе отступил, роняя топор.

На его глазах старик лопнул и рассыпался, как рассыпается старый

дождевой гриб, клубом пыли заполнив комнату.

Совершив содеянное, Федор долго стоял в оцепенении и только несколько

мгновений спустя поборол охвативший его ужас и стал смотреть разложенные по

столу карты, покрывшиеся хлопьями Брюсова праха, ища глазами и желая

убедиться, что его бубновая дама лежит так, как была положена год назад, и

что ничья рука не оторвала ее от Федоровой карты.

Среди пестрых узоров причудливых карточных сплетений он нашел наконец

кусок адова пасьянса, управлявшего его жизнью, и вдруг заметил, что карты

стали коробиться и тлеть... Среди разбросанных карт зардели огненные пятна,

и струйки дыма стали подниматься с разных сторон стола.

И в тот же миг услышал он за окном первые тревожные звуки набата.

Оглянулся и сквозь черные ветви Брюсова сада увидел зарево

начинающегося пожара.

Забыв о картах, пустился бежать, и пока бежал, набатные звуки росли и

диким ревом меди вздымались вместе с клубами огненного дыма. Толпы людей

выбегали из домов и, крестясь, бежали к пожарищу, охватившему Белый город.

Когда Федор добежал до места, огонь охватил всю Знаменку, уже

перебрался на Воздвиженку и грозил Кисловским переулкам. Бутурлин

остановился, и ноги его подкосились - старый бутурлинский дом горел, как

костер.

 

Глава VI. Эпилог

 

 

"Среди стен его погребено мое счастье, жизнь моей жизни".

Н. Страхов

 

Целую ночь и весь день Бутурлин ходил по пожарищу. От своих соседей

узнал, что его старый дом загорелся первым, сразу в разных местах, каким-то

особенным красным пламенем и, несмотря на то, что все окна и двери его были

открыты, никто не вышел из пылающего дома, как будто бы и самый дом не был

обитаем.

С опаленными бровями и лицом, растрескавшимся от жара, Федор пробирался

среди еще не остывших головешек, тщетно ища найти останки Жервезы.

Толпы москвичей стояли в молчании поодаль, и никто не решался подойти к

потрясенному до пределов вдовцу, стоящему на пепелище своего дома.

Бутурлин стоял недвижно, что-то сообража

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Слезы прекрасной Тао

Ян ван Рибекстрат считал себя самым неудачливым и самым несчастным человеком в мире: какие бы торговые дела ни начинал он на родине, в Нидерландах, все кончалось полным провалом. Родной город Антверпен рос как на дрожжах, то тут, то там появлялись особняки и торговые дома – это богатели его друзья и сотоварищи по торговле. А он? В гавани Антверпена ежедневно разгружалось более 200 кораблей, тысячи узлов с европейскими тканями уплывали за океан, а оттуда, из заморских колоний, потоком текли сотни тысяч мешков с кофе, чаем, пряностями. Ян попробовал было разбогатеть на перепродаже корицы. Но и здесь его постигла неудача, он не выдержал конкуренции со старым другом детства Хельмутом ван Омме.

И тогда Ян решился: он сел на один из кораблей и уехал за океан, на далекие азиатские острова Пряностей. И что же?

...Рибекстрат уныло тянет пиво и мрачно поглядывает на темные задымленные стены таверны. Радоваться нечему. Вот уже десять лет он здесь, а богатства все нет и нет. Хоть бы случай какой подвернулся... Вот, например, ему предлагают для продажи шкуру невиданного дракона, пойманного в Китае, точь-в-точь такого, каких рисуют китайские художники на шелковых ковриках. Но больше всего он хотел бы раздобыть тех невиданных рыб, которых недавно видел на вазе, купленной купцом Якобом Хольге. Ваза была великолепна, на ней рельефно изображен подводный мир: колышутся искусно вырезанные травы, снуют разные рыбы, а в центре – три красные пучеглазые рыбины с веерообразным трехлопастным плавником. Хольге, наверное, немало получит за эту вазу в Антверпене, а может быть, ее купят даже в Лондоне.

Вот если бы он, Ян ван Рибекстрат, раздобыл таких веерохвостых рыб, он получил бы за них еще больше, чем Хольге за вазу. Но Ян уже не молод, под пышным завитым париком скрывается изрядная лысина. И он хорошо знает: поиски китайских драконов и невиданных рыб – пустое дело. Тридцать лет назад, когда в Европу привезли первые вазы с изображениями этих диковин, кое-кто еще пытался отыскать их в далеких странах. Но Поднебесная Империя не впускала к себе европейских гостей, а китайские купцы на Филиппинах и в Индонезии только улыбались, качая головами с длинными косами:

"Нет, нет, господина, это все фантазии художников!" И европейцы перестали верить в эти заморские чудеса.

Рибекстрат устало встает и покидает таверну. Сегодня ему предстоит неприятное дело: надо уломать китайского купца Чжан Гаопина снизить цену на партию корицы. Старик серьезно болен, и только потому, что дело не терпит отлагательств, китаец пригласил Рибекстрата побеседовать к себе домой. "Ну, хоть в этом удача, – грустно размышлял Ян, шагая по пыльной улице. – Кажется, я буду первым европейцем, посетившим дом китайского купца".

Переговоры проходили явно неудачно: старик не уступал. И хотя Ян был занят, он успел осмотреться вокруг. Дом казался удивительным – бамбуковые стены, циновки на полу, вазы из тончайшего фарфора, черного и красного лака... Старый жулик ободрал Яна как липку, а затем позвал хорошенькую дочку:

– Сяо, напои дорогого гостя чаем.

В саду на бамбуковом столике под густой тропической зеленью стояли цветастые пиалы с холодным коричневым напитком. Сяо присела – желтое кимоно сложилось складками. Ян поклонился и грузно опустился на жалобно затрещавший бамбуковый стул. "Ограбил, разбойник", – мрачно думал он, прихлебывая терпкую отвратительную жижу.

И вдруг... Пиала с чаем выскользнула из рук гостя и разлетелась на кирпичной дорожке сада на мельчайшие осколки. Степенное спокойствие купца, куда оно делось? Не обращая внимания на изумленную Сяо, он кинулся к садовому бассейну и стал пристально вглядываться в темную воду. Там, в прохладной глубине, неторопливо, чуть шевеля плавниками, плавали толстые красные рыбы с пышными трехлопастными плавниками. Веерохвосты? Так они все-таки есть на самом деле?

И вот Ян снова сидит перед больным Чжаном. Откуда они? Не продаст ли старик этих рыбок? Ян построит пруд на своей вилле. Он всю жизнь искал веерохвостов, он уплатит за них любые деньги.

Чжан долго теребит реденькую бородку: еще ни один китаец не отдавал этих рыб европейцу. Но Рибекстрат предлагает такие деньги! Надо подумать...

– Сяо, расскажи дорогому гостю о рыбах.

И девушка рассказывает легенду.

Это было давным-давно, еще все люди жили в Поднебесной и никуда не плавали за море. В одной деревне Чжэньминь жили юноша Лю и прекрасная, как утренняя заря, девушка Тао. Они крепко любили друг друга, и, казалось, ничто на свете не могло разлучить их. Но однажды на Поднебесную напали враги. И кликнул клич Сын Солнца - император: "Кто в силах держать меч, кто может метать копье – на помощь, собирайтесь к Великой стене".

Горько рыдала Тао, провожая Лю на войну. И там, где падали на землю ее слезинки, вырастали подобно заре цветы – розы.

Долго бились сыны Поднебесной, пока не выгнали врагов за стену. Тогда стали возвращаться храбрые воины домой. Но Лю все не приходил. И вскоре узнала Тао, что он остался на севере, в фанзе другой девушки. Пришла она на берег озера, возле которого стояла деревня Чжэньминь, и горько разрыдалась. Слезы капали в воду и тут же превращались в прекрасных цзиюй – золотых рыбок...

– Ну как, старик, надумал продать рыб?

– Сяо, ты ведь не все рассказала...

– А еще рассказывают люди, – снова зажурчал голос Сяо, – что цзиюй упали к нам с неба. На пушистом облаке сделал небесный царь дворец для дочерей своих. Каких только чудес не было в этом золотом дворце. Но девушек не радовало небо, они все поглядывали на землю: ведь по земле ходили такие прекрасные юноши. Узнал об этом небесный царь, рассердился и решил наказать дочерей. Ударил он раз в барабан – и дворец превратился в озеро, ударил второй раз – и дочери стали прекрасными цзиюй. Теперь царь был спокоен – дочери жили на небесном облаке и не могли видеть землю. Но однажды рыбки так разыгрались, что одна из них выскочила из водоема. "Ой, – вскрикнула она, – я вижу землю, и как же она прекрасна!" И прыгнула вниз. А вслед за ней в земное озеро попрыгали и остальные...

– Ну как, старик?

– Еще, Сяо...

– Говорят и другое: будто цзиюй – дети синего Океана. Как-то разыгралась страшная буря, волны заливали даже высокую гору Чжэцзян. На гребнях этих волн взлетали на вершину горы чудесные рыбки, в озере и нашли их рыбаки после бури.

– Ну же, старик!..

Ян ван Рибекстрат добился своего – вскоре в пруду его сада на диво всем европейским купцам плавали легендарные веерохвосты. Гости смотрели на них, гладили окладистые бороды, потирали бритые подбородки, почесывали завитые парики: они прикидывали, стоит ли везти эти диковины в Лиссабон, Антверпен, Лондон? Много ли дадут за них? Удастся ли довезти?

Скоро "слезинки прекрасной Тао" попали в далекую Европу. Рибекстрат продал рыбок за баснословную цену одному из предприимчивых португальцев, но тот не смог довезти их до Лиссабона. Рыбки добрались лишь до Южной Африки.

 

(из книги М. Д. Махлина "Занимательный аквариум")

5a981f35c3188_.jpg.1478ddfdd4378efd1b0c66f8dbc9494e.jpg

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Михаил Успенский

Холодец

 

Однажды Юрий Олегович говорит жене (а её звать Анжела):

- Анжела, а Анжела! Мне кажется, мы на питание слишком много денег тратим. Сегодня сервелат, завтра карбонат, послезавтра корейка с грудинкой и окороком. А давай-ка мы с тобой покупать субпродукты и варить из них простой русский студень-холодец. Сэкономим деньги и купим в Крыму домик с садиком!

Другая женщина посмотрит – рублём одарит, а вот Анжела глянет – будто последнюю десятку из рук вырвет.

- Чем придумывать, научился бы раньше семью содержать! Сам ты студень-холодец, а не мужик.

Юрий Олегович огорчился, но виду не подал, чтобы жену пуще не сердить. Пошёл в магазин и накупил рожек, ножек и прочего, что в холодец годится. Всё воскресенье варил, потом понёс на балкон студить.

Юрий Олегович ночью проснулся оттого, что за окном происходила гроза. Он глянул в окно и увидел, как молния с неистовой силой ударила прямо в ведро с холодцом. «Пропал мой холодец!» - подумал Юрий Олегович и заплакал тихонько, чтобы жена не услышала. Рано утром вышел на балкон и заглянул в ведро. Молния не повредила холодец, даже наоборот – на вид он был какой-то крепенький, живой. Юрий Олегович хотел попробовать холодец пальцем, но холодец не стал дожидаться, сам потянулся к руке. Юрий Олегович испугался – что это за холодец такой: неизвестно, то ли ты его съешь, то ли он тебя. Скорее закрыл ведро крышкой, а сверху пригнетил камнем, которым капусту давят, - пусть-ка вылезет! И пошёл на работу.

Приходит с работы – ему и страшно, и интересно, как там холодец? Взял лыжную палку, столкнул крышку. Глядь, холодца и след простыл, а в ведре лежит непонятная штука – рыба не рыба, ракушка не ракушка. Юрий Олегович попомнил, что где-то эту штуку видел, когда ещё книжки читал. Взял он с полки пятьдесят томов энциклопедии и перелистал. Оказалось, эта штука-то – трилобит, древнее животное ископаемое.

Тут Юрий Олегович и понял что с холодцом произошло. Совершенно случайно под влиянием грозы и молнии в ведре возникли такие же условия, в которых в старые годы на Земле жизнь зарождалась. Припомнилась ему и картинка, как всякие живые существа по ранжиру выходят из моря, развиваясь и усложняясь на ходу. Но, видно, в ведре, в отличие от эволюции, дела шли маленько повеселей: пока Юрий Олегович листал энциклопедию, трилобит превратился в старшего по званию моллюска аммонита, которого опознать удалось очень быстро, потому что он был на букву «а».

Юрий Олегович обрадовался. Он придумал вот что: Дождаться, пока холодец разовьётся в гигантского ящера диплодока. Потом этого ящера отвести куда следует, соврать, что сам вырастил, и сдать на мясо. Тогда и домик в Крыму будет. Анжеле он ничего не сказал, решил подарить ей сюрприз. Тайком заглядывал в ведро, наблюдал там последовательное развитие живой материи и торжество дарвинизма. Всё шло путём, как полагалось по энциклопедии.

А потом случилось несчастье. Шёл Юрий Олегович с работы и повстречал институтского товарища. Товарищ затащил его в одно заведение. Затащил-то товарищ, а вытаскивали два милиционера. А за то, что Юрий Олегович так плохо себя вёл, дали ему пятнадцать суток времени. Но не то было обидно, что сообщат на работу, а то, что можно ни за что ни про что потерять гигантского ящера диплодока и в его лице домик в Крыму. Да и страшно было – а вдруг ящер вылезет и напугает Анжелу?

Но никакого ящера в доме не было. Сама Анжела сидела за столом, а рядом с ней находился огромный волосатый детина, одетый в лопнувшую по швам любимую рубашку хозяина.

Детина, увидев Юрия Олеговича, недовольно заворчал без слов и стал показывать мохнатыми лапами на дверь. Юрий Олегович понял, собрал чемоданчик и ушёл.

Теперь он живёт на частной квартире. Всем бы хозяйка была довольна, если бы не странность жильца: как соберётся гроза, так он холодец варит, на улицу его тащит, подсовывает под молнии. Видно, надеется, что ещё раз получится живое вещество. Тогда-то он доведёт его до ума – получит ящера диплодока. А может, и не ящера. А потерпит недельку-другую, пока не разовьётся вещество в первобытную женщину – верную жену, любящую мать, надёжного товарища.

5a981f3f34670_Diplodocuscarnegii.jpg.fe876ccebeeebcd534f663e381c367dc.jpg

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Г. Х. Андерсен

Ветер рассказывает о Вальдемаре До и его дочерях

 

Пронесется ветер над травой, и по ней пробежит зыбь, как по воде; пронесется над нивою, и она взволнуется, как море. Так танцует ветер. А послушай его рассказы! Он поет их, и голос его звучит по-разному: в лесу — так, в слуховых окнах, щелях и трещинах стен — иначе. Видишь, как он гонит по небу облака, точно стада овец?

Слышишь, как он воет в открытых воротах, будто сторож трубит в рог? А как странно гудит он в дымоходе, врываясь в камин! Пламя вспыхивает и разлетается искрами, озаряя дальние углы комнаты, и сидеть тут, слушая его, тепло и покойно. Пусть рассказывает только он один! Сказок и историй он знает больше, чем все мы, вместе взятые. Слушай же, он начинает рассказ!

"У-у-уу! Лети дальше!" — это его припев.

— На берегу Большого Бельта стоит старый замок с толстыми красными стенами, — начал ветер. — Я знаю там каждый камень, я видел их все, еще когда они сидели в стенах замка Марека Стига. Замок снесли, а камни опять пошли в дело, из них сложили новые стены, новый замок, в другом месте — в усадьбе Борребю, он стоит там и поныне.

Знавал я и высокородных владельцев и владетельниц замка, много их поколений сменилось на моих глазах. Сейчас я расскажу о Вальдемаре До и его дочерях!

Высоко держал он свою голову — в нем текла королевская кровь. И умел он не только оленей травить да кубки осушать, а кое-что получше, а что именно — "поживем-увидим", говаривал он.

Супруга его, облаченная в парчовое платье, гордо ступала по блестящему мозаичному полу. Роскошна была обивка стен, дорого плачено за изящную резную мебель. Много золотой и серебряной утвари принесла госпожа в приданое. В погребах хранилось немецкое пиво — пока там вообще что-либо хранилось. В конюшнях ржали холеные вороные кони. Богато жили в замке Ворребю — пока богатство еще держалось.

Были у хозяев и дети, три нежных девушки: Ида, Йоханна и Анна Дортея. Я еще помню их имена.

Богатые то были люди, знатные, родившиеся и выросшие в роскоши. У-у-уу! Лети дальше! — пропел ветер и продолжал свой рассказ: — Тут не случалось мне видеть, как в других старинных замках, чтобы высокородная госпожа вместе со своими девушками сидела в парадном зале за прялкой. Нет, она играла на звучной лютне и пела, да не одни только старые датские песни, а и чужеземные, на других языках. Тут шло гостеванье и пированье, гости наезжали и из дальних и из ближних мест, гремела музыка, звенели бокалы, и даже мне не под силу было их перекрыть! Тут с блеском и треском гуляла спесь, тут были господа, но не было радости.

Стоял майский вечер, — продолжал ветер, — я шел с запада. Я видел, как разбивались о ютландский берег корабли, я пронесся над вересковой пустошью и зеленым лесистым побережьем, я, запыхавшись и отдуваясь, прошумел над островом Фюн и Большим Бельтом и улегся только у берегов Зеландии, близ Борребю, в великолепном дубовом лесу — он был еще цел тогда.

По лесу бродили парни из окрестных деревень и собирали хворост и ветви, самые крупные и сухие. Они возвращались с ними в селение, складывали их в кучи, поджигали и с песнями принимались плясать вокруг. Девушки не отставали от парней.

Я лежал смирно, — рассказывал ветер, — и лишь тихонько дул на ветку, положенную самым красивым парнем. Она вспыхнула, вспыхнула ярче всех, и парня назвали королем праздника, а он выбрал себе из девушек королеву. То-то было веселья и радости — больше, чем в богатом господском замке Борребю.

Тем временем к замку подъезжала запряженная шестерней золоченая карета. В ней сидела госпожа и три ее дочери, три нежных, юных, прелестных цветка: роза, лилия и бледный гиацинт. Сама мать была как пышный тюльпан и не отвечала ни на один книксен, ни на один поклон, которыми приветствовали ее приостановившие игру поселяне. Тюльпан словно боялся сломать свой хрупкий стебель.

"А вы, роза, лилия и бледный гиацинт, — да, я видел их всех троих, — чьими королевами будете вы? — думал я. — Вашим королем будет гордый рыцарь, а то, пожалуй, и принц!" У-у-уу! Лети дальше! Лети дальше!

Так вот, карета проехала, и поселяне вновь пустились в пляс. Госпожа совершала летний объезд своих владений — Борребю, Тьеребю, всех селений окрест.

А ночью, когда я поднялся, — продолжал ветер, — высокородная госпожа легла, чтобы уже не встать. С нею случилось то, что случается со всеми людьми, ничего нового. Вальдемар До стоял несколько минут серьезный и задумчивый. Гордое дерево гнется, но не ломается, думалось ему. Дочери плакали, дворня тоже утирала глаза платками. Госпожа До поспешила дальше из этого мира, полетел дальше и я! У-у-уу! — сказал ветер.

Я вернулся назад — я часто возвращался, — проносясь над островом Фюн и Большим Бельтом, и улегся на морской берег в Борребю, близ великолепного дубового леса. В нем вили себе гнезда орланы, вяхири, синие вороны и даже черные аисты. Стояла ранняя весна. Одни птицы еще сидели на яйцах, другие уже вывели птенцов. Ах, как летали, как кричали птичьи стаи! В лесу раздавались удары топоров, дубы были обречены на сруб. Вальдемар До собирался построить дорогой корабль — военный трехпалубный корабль, его обещал купить король. Вот почему валили лес — примету моряков, прибежище птиц. Летали кругами вспугнутые сорокопуты — их гнезда были разорены. Орланы и прочие лесные птицы лишались своих жилищ. Они как шальные кружили в воздухе, крича от страха и злобы. Я понимал их. А вороны и галки кричали громко и насмешливо: "Крах! Вон из гнезда! Крах! Крах!"

Посреди леса, возле артели лесорубов, стояли Вальдемар До и три его дочери. Все они смеялись над дикими криками птиц, все, кроме младшей, Анны Дортеи. Ей было жаль птиц, и когда настал черед полузасохшего дуба, на голых ветвях которого ютилось гнездо черного аиста с уже выведенными птенцами, она попросила не рубить дерево, попросила со слезами на глазах, и дуб пощадили ради черного аиста — стоило ли разговаривать из-за одного дерева!

Затем пошла пилка и рубка — строили трехпалубный корабль. Сам строитель был незнатного рода, но благородной души человек. Глаза и лоб обличали в нем ум, и Вальдемар До охотно слушал его рассказы. Заслушивалась их и молоденькая Ида, старшая дочь, которой было пятнадцать лет. Строитель же, сооружая корабль для Вальдемара До, строил воздушный замок и для себя, в котором он и Ида сидели рядышком, как муж и жена. Так оно и сталось бы, будь его замок с каменными стенами, с валами и рвами, с лесом и садом. Только где уж воробью соваться в танец журавлей! Как ни умен был молодой строитель, он все же был бедняк. У-у-уу! Умчался я, умчался и он — не смел он больше там оставаться, а Ида примирилась со своей судьбой, что же ей было делать?..

В конюшнях ржали вороные кони, на них стоило поглядеть, и на них глядели. Адмирал, посланный самим королем для осмотра и покупки нового военного корабля, громко восхищался ретивыми конями. Я хорошо все слышал, ведь я прошел за господами в открытые двери и сыпал им под ноги золотую солому, — рассказывал ветер. — Вальдемар До хотел получить золото, а адмирал — вороных коней, оттого-то он и нахваливал их. Но его не поняли, и дело не сладилось. Корабль как стоял, так и остался стоять на берегу, прикрытый досками, — Ноев ковчег, которому не суждено было пуститься в путь. У-у-уу! Лети дальше! Лети дальше! Жалко было смотреть на него!

Зимою, когда земля лежала под снегом, плавучие льды забили весь Бельт, а я нагонял их на берег, — говорил ветер. — Зимою прилетали стаи ворон и воронов, одни чернее других. Птицы садились на заброшенный, мертвый, одинокий корабль, стоявший на берегу, и хрипло кричали о загубленном лесе, о разоренных дорогих им гнездах, о бесприютных старых птицах о бездомных молодых, и все ради этого величественного хлама — гордого корабля, которому не суждено выйти в море.

Я вскрутил снежный вихрь, и снег ложился вокруг корабля и накрывал его, словно разбушевавшиеся волны. Я дал ему послушать свой голос и музыку бури. Моя совесть чиста: я сделал свое дело, познакомил его со всем, что полагается знать кораблю. У-у-уу! Лети дальше!

Прошла и зима. Зима и лето проходят, как проношусь я, как проносится снег, как облетает яблоневый цвет и падают листья. Лети дальше! Лети дальше! Лети дальше! Так же и с людьми...

Но дочери были еще молоды. Ида по-прежнему цвела, словно роза, как и в то время, когда любовался ею строитель корабля. Я часто играл ее распущенными русыми волосами, когда она задумчиво стояла под яблоней в саду, не замечая, как я осыпаю ее цветами. Она смотрела на красное солнышко и золотой небосвод, просвечивавший между темными деревьями и кустами.

Сестра ее, Йоханна, была как стройная блестящая лилия; она была горда и надменна и с такой же тонкой талией, какая была у матери. Она любила заходить в большой зал, где висели портреты предков. Знатные дамы были изображены в бархатных и шелковых платьях и затканных жемчугом шапочках, прикрывавших заплетенные в косы волосы. Как прекрасны были они! Мужья их были в стальных доспехах или дорогих мантиях на беличьем меху с высокими стоячими голубыми воротниками. Мечи они носили не на пояснице, а у бедра. Где-то будет висеть со временем портрет Йоханны, как-то будет выглядеть ее благородный супруг? Вот о чем она думала, вот что беззвучно шептали ее губы. Я подслушал это, когда ворвался в зал по длинному проходу и, переменившись, понесся вспять.

Анна Дортея, еще четырнадцатилетняя девочка, была тиха и задумчива. Большие синие, как море, глаза ее смотрели серьезно и грустно, но на устах порхала детская улыбка. Я не мог ее сдуть, да и не хотел.

Я часто встречал Анну Дортею в саду, на дороге и в поле. Она собирала цветы и травы, которые могли пригодиться ее отцу: он приготовлял из них питье и капли. Вальдемар До был не только заносчив и горд, но и учен. Он много знал. Все это видели, все об этом шептались. Огонь пылал в его камине даже в летнее время, а дверь была на замке. Он проводил взаперти дни и ночи, но не любил распространяться о своей работе. Силы природы надо испытывать в тиши. Скоро, скоро найдет он самое лучшее, самое драгоценное — червонное золото.

Вот почему из камина валил дым, вот почему трещало и полыхало в нем пламя. Да, да, без меня тут не обошлось, — рассказывал ветер. "Будет, будет! — гудел я в трубу. — Все развеется дымом, сажей, золой, пеплом. Ты прогоришь! У-у-уу! Лети дальше! Лети дальше!" Вальдемар До стоял на своем.

Куда же девались великолепные лошади из конюшен? Куда девалась старинная золотая и серебряная утварь из шкафов? Куда девались коровы с полей, все добро и имение? Да, все это можно расплавить! Расплавить в золотом тигле, но золота не получить.

Пусто стало в кладовых, в погребах и на чердаках. Убавилось людей, прибавилось мышей. Оконное стекло лопнет здесь, треснет там, и мне уже не надо входить непременно через дверь, — рассказывал ветер. — Где дымится труба, там готовится еда, а тут дымилась такая труба, что пожирала всю еду ради червонного золота.

Я гудел в крепостных воротах, словно сторож трубил в рог, но тут не было больше сторожа, — рассказывал ветер. — Я вертел башенный флюгер, и он скрипел, словно сторож храпел на башне, но сторожа не было и там — были только крысы да мыши. Нищета накрывала на стол, нищета водворилась в платяных шкафах и буфетах, двери срывались с петель, повсюду появились трещины и щели, я свободно входил и выходил, — рассказывал ветер, — оттого-то и знаю, как все было.

От дыма и пепла, от забот и бессонных ночей поседели борода и виски владельца Борребю, пожелтело и избороздилось морщинами лицо, но глаза по-прежнему блестели в ожидании золота, желанного золота.

Я пыхал ему дымом и пеплом в лицо и бороду. Вместо золота явились долги. Я свистел в разбитых окнах и щелях, задувал в сундуки дочерей, где лежали их полинявшие, изношенные платья — носить их приходилось без конца, без перемены. Да, не такую песню пели девушкам над колыбелью! Господское житье стало житьем горемычным. Лишь я один пел там во весь голос! — рассказывал ветер. — Я засыпал весь замок снегом — говорят, будто под снегом теплее. Взять дров неоткуда было, лес-то ведь вырубили. А мороз так и трещал. Я гулял по всему замку, врывался в слуховые окна и проходы, резвился над крышей и стенами. Высокородные дочери попрятались от холода в постели, отец залез под меховое одеяло. Ни еды, ни дров — вот так господское житье! У-у-уу! Лети дальше! Будет, будет! Но господину До было мало.

"За зимою придет весна, — говорил он. — За нуждою придет достаток. Надо только немножко подождать, подождать. Имение заложено, теперь самое время явиться золоту, и оно явится к празднику".

Я слышал, как он шептал пауку: "Ты, прилежный маленький ткач, ты учишь меня выдержке. Разорвут твою ткань, ты начинаешь с начала и доводишь работу до конца. Разорвут опять — ты опять, не пав духом, принимаешься за дело. С начала, с начала! Так и следует! И в конце концов ты будешь вознагражден".

Но вот и первый день пасхи. Зазвонили колокола, заиграло на небе солнце. Вальдемар До лихорадочно работал всю ночь, кипятил, охлаждал, перемешивал, возгонял. Я слышал, как он вздыхал в отчаянии, слышал, как он молился, слышал, как он задерживал дыхание. Лампа его потухла — он этого не заметил. Я раздувал уголья, они бросали красный отсвет на его бледное как мел лицо с глубоко запавшими глазами. И вдруг глаза его стали расширяться все больше и больше и вот уже, казалось, готовы были выскочить из орбит.

Поглядите в сосуд алхимика! Там что-то мерцает. Горит, как жар, чистое и тяжелое... Он подымает сосуд дрожащей рукою, он с дрожью в голосе восклицает: "Золото! Золото!" У него закружилась голова, я мог бы свалить его одним дуновением, — рассказывал ветер, — но я лишь подул на угли и последовал за ним в комнату, где мерзли его дочери. Его камзол, борода, взлохмаченные волосы были обсыпаны пеплом. Он выпрямился и высоко поднял сокровище, заключенное в хрупком сосуде. "Нашел! Получил! Золото!" — закричал он и протянул им сосуд, искрившийся на солнце, но тут рука его дрогнула, и сосуд упал на пол, разлетелся на тысячу осколков. Последний мыльный пузырь надежды лопнул... У-у-уу! Лети дальше! И я унесся из замка алхимика.

Поздней осенью, когда дни становятся короче, а туман приходит со своей мокрой тряпкой и выжимает капли на ягоды и голые сучья, я вернулся свежий и бодрый, проветрил и обдул небо от туч и, кстати, пообломал гнилые ветви — работа не ахти какая, но кто-то должен же ее делать. В замке Борребю тоже было чисто, словно выметено, только на другой лад. Недруг Вальдемара До, Ове Рамель из Баснеса, явился с закладной на именье: теперь замок и все имущество принадлежали ему. Я колотил по разбитым окнам, хлопал ветхими дверями, свистел в щели и дыры: "У-у-уу! Пусть не захочется господину Ове остаться тут!" Ида и Анна Дортея заливались горькими слезами; Йоханна стояла гордо выпрямившись, бледная, до крови прикусив палец. Но что толку! Ове Рамель позволил господину До жить в замке до самой смерти, но ему и спасибо за это не сказали. Я все слышал, я видел, как бездомный дворянин гордо вскинул голову и выпрямился. Тут я с такой силой хлестнул по замку и старым липам, что сломал толстенную и нисколько не гнилую ветвь. Она упала возле ворот и осталась лежать, словно метла, на случай, если понадобится что-нибудь вымести. И вымели — прежних владельцев.

Тяжелый выдался день, горький час, но они были настроены решительно и не гнули спины. Ничего у них не осталось, кроме того, что было на себе, да вновь купленного сосуда, в который собрали с пола остатки сокровища, так много обещавшего, но не давшего ничего. Вальдемар До спрятал его на груди, взял в руки посох, и вот некогда богатый владелец замка вышел со своими тремя дочерьми из Борребю. Я охлаждал своим дуновением его горячие щеки, гладил по бороде и длинным седым волосам и пел, как умел: "У-у-уу! Лети дальше! Лети дальше!"

Ида и Анна Дортея шли рядом с отцом; Йоханна, выходя из ворот, обернулась. Зачем? Ведь счастье не обернется. Она посмотрела на красные стены, возведенные из камней замка Марека Стига, и вспомнила о его дочерях. «И старшая, младшую за руку взяв, Пустилась бродить с ней по свету».

Вспомнила ли Йоханна эту песню? Тут изгнанниц было трое, да четвертый — отец. И они поплелись по дороге, по которой, бывало, ездили в карете, поплелись в поле Смидструп, к жалкой мазанке, снятой ими за десять марок в год, — новое господское поместье, пустые стены, пустая посуда. Вороны и галки летали над ними и насмешливо кричали: "Крах! Крах! Разорение! Крах!" — как кричали птицы в лесу Борребю, когда деревья падали под ударами топоров.

Господин До и его дочери отлично понимали эти крики, хоть я и дул им в уши изо всех сил — стоило ли слушать?

Так вошли они в мазанку, а я понесся над болотами и полями, над голыми кустами и раздетыми лесами, в открытое море, в другие страны. У-у-уу! Лети дальше! Лети дальше! И так из года в год.

Что же сталось с Вальдемаром До, что сталось с его дочерьми? Ветер рассказывает:

— Последней я видел Анну Дортею, бледный гиацинт, — она была уже сгорбленной старухой, прошло ведь целых пятьдесят лет. Она пережила всех и все знала.

На вересковой пустоши близ города Виборга стоял новый красивый дом священника — красные стены, зубчатый фронтон. Из трубы валил густой дым. Кроткая жена священника и красавицы дочери сидели у окна и смотрели поверх кустов садового терновника на бурую пустошь. Что же они там видели? Они видели гнездо аиста, лепившееся на крыше полуразвалившейся хижины. Вся крыша поросла мхом и диким чесноком, и покрывала-то хижину главным образом не она, а гнездо аиста. И оно одно только и чинилось — его держал в порядке сам аист.

На хижину эту можно было только смотреть, но уж никак не трогать! Даже мне приходилось дуть здесь с опаской! — рассказывал ветер. — Только ради гнезда аиста и оставляли на пустоши такую развалюху, не то давно бы снесли. Семья священника не хотела прогонять аиста, и вот хижина стояла, а в ней жила бедная старуха. Своим приютом она была обязана египетской птице, а может, и наоборот, аист был обязан ей тем, что она вступилась когда-то за гнездо его черного брата, жившего в лесу Борребю. В те времена нищая старуха была нежным ребенком, бледным гиацинтом высокородного цветника. Анна Дортея помнила все.

"О-ох! — Да, и люди вздыхают, как ветер в тростнике и осоке. — О-ох! Не звонили колокола над твоею могилой, Вальдемар До! Не пели бедные школьники, когда бездомного владельца Борребю опускали в землю!.. Да, всему, всему наступает конец, даже несчастью!.. Сестра Ида вышла замуж за крестьянина. Это-то и нанесло отцу самый жестокий удар... Муж его дочери — жалкий раб, которого господин может посадить на кобылку. Теперь и он, наверно, в земле, и сестра Ида. Да, да! Только мне, бедной, судьба конца не посылает!"

Так говорила Анна Дортея в жалкой хижине, стоявшей лишь благодаря аисту.

Ну, а о самой здоровой и смелой из сестер позаботился я сам! — продолжал ветер. — Она нарядилась в платье, которое было ей больше по вкусу: переоделась парнем и нанялась в матросы на корабль. Скупа была она на слова, сурова на вид, но от дела не отлынивала, вот только лазать не умела. Ну, я и сдул ее в воду, пока не распознали, что она женщина, — и хорошо сделал!

Был первый день пасхи, как и тогда, когда Вальдемару До показалось, что он получил золото, и я услыхал под крышей с гнездом аиста пение, последнюю песнь Анны Дортеи.

В хижине не было даже окна, а просто круглое отверстие в стене. Словно золотой самородок, взошло солнце и заполнило собой хижину. Что за блеск был! Глаза Анны Дортеи не выдержали, не выдержало и сердце. Впрочем, солнце тут ни при чем; не озари оно ее в то утро, случилось бы то же самое.

По милости аиста у Анны Дортеи был кров над головой до последнего дня ее жизни. Я пел и над ее могилой, и над могилой ее отца, я знаю, где и та и другая, а кроме меня, не знает никто.

Теперь настали новые времена, другие времена! Старая проезжая дорога упирается теперь в огороженное поле, новая проходит по могилам, а скоро промчится тут и паровоз, таща за собой ряд вагонов и грохоча над могилами, такими же забытыми, как и имена. У-у-уу! Лети дальше!

Вот вам и вся история о Вальдемаре До и его дочерях. Расскажи ее лучше, кто сумеет! — закончил ветер и повернул в другую сторону.

И след его простыл.

5a981f3f49149_.jpg.0385147835e590a1e5229ac53e4b7162.jpg

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Ф Сологуб.

Харя и Кулак.

Сидела в избе Харя и глядела на улицу. Сидит, глядит — мухи дохнут, молоко киснет.

 

Шел мимо Кулак. Понравилась ему Харя. Он и говорит:

 

— Харя, а Харя, иди за меня замуж.

 

А Харя ему отвечает:

 

— Пошла бы я за тебя замуж, а только вы, мужчины, коварные изменщики. Променяешь меня на прекрасную Алёну, а я буду самая разнесчастная.

 

Кулак отвечает:

 

— Не боись, я эту Алёну сокрушу, ты мне только дай ее адрес.

 

Харя очень обрадовалась, заставила Кулака побожиться, что он не обманет, и дала ему Алёнин адрес. Пошел Кулак к Алёне прекрасной, нашел Алёну прекрасную по адресу и своим глазам не верит. Спрашивает:

 

— Ты Алена прекрасная?

 

Алена смеется, говорит:

 

— Я сама и есть.

 

Плюнул Кулак, говорит:

 

— Ни кожи, ни рожи, ни виденья. Не хочу о тебя и руки марать.

 

Пошел к Харе. Поженились. Каждый Божий день дерутся. Все Харя Кулака к Алёне ревнует.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Уран-Дойду одарённый попугай

Тувинская сказка

Слушайте. Раньше раннего, древнее древнего былого это было. Рога барана тогда сгнивали и падали, рога быка рассыпались и в пыль превращались.

И жил тогда хан Сарын. Три года болела, не вставала его жена. Хан пригласил двух жёлтых чурагачи, двух предсказателей, и сказал им:

- Три года болеет моя жена. Что сделать, чтобы она встала?

- Она должна съесть мозги ста птиц, - сказали жёлтые чурагачи.

Хан стал думать, голову ломать, где найти мозги ста птиц. Он обошёл всё своё ханство, но среди его людей не было птицеловов. И вот однажды на далёкой узкой речке он встретил старика, который всю жизнь ставил петли да самострелы, на том и состарился. Сарын-хан подумал; «Вот кто мне нужен. Этот старик сможет убить сто птиц». И сказал:

- Старик, приди ко мне, в мой ханский шатёр!

Сарын-хан ускакал, а старик, преодолевая страх, поехал за ним. Разве можно ослушаться, если хан приказал!

И хотя не было таких правил, чтобы хан уважал простого человека, - Сарын-хан поставил около дверей столик и усадил за него старика. На столик хан выставил свою самую удивительную пищу.

- Ешь, старик, и знай: три года не встаёт моя жена; учёные люди сказали, что вылечить её можно мозгом твоей головы, потому что ты убил сто птиц. Ешь, старик, хорошенько ешь, ведь больше не придётся тебе ходить под светлым солнцем, ведь умрёшь старик, ешь в последний раз!

Старик говорит:

- О мой хан, вместе со мной состарилась моя жена. Теперь она умрёт с голоду. Не найдётся ли у вас человека, который отнёс бы ей всё это, чтобы она хоть раз в жизни насытилась такой хорошей, вкусной едой?

И слёзы покатились по его щекам.

- Ну-ну старик, какой ты несносный, какой ты надоедливый человек! Ладно принеси мне через три дня мозги ста птиц. Этим ты можешь заменить свою голову, - сказал хан.

Старик радостно заулыбался.

- О, я добуду сто птиц за три дня! В этом нет ничего трудного. Даже раньше, чем через три дня, я принесу сто птиц.

Он сложил в мешок всю вкусную еду со стола, взвалил мешок на спину и кое-как добрался до своего чума.

- Ну, старуха, был я у хана. Хан хотел забрать мою голову. Но, пожалев тебя, я выпросил у него замену. Вместо моей головы хан согласился взять головы ста птиц. Давай скорее плести петли.

Старик со старухой до рассвета сплели пятьсот петель.

В самом начале утра, когда небо чуть засинело, старик пошёл к речке. Там в тополях обитали попугаи, семьдесят один попугай. Один из них был одарённый попугай, мудрый попугай, и звали его Уран-Дойду. Когда старик подошёл к тополям, там уже никого не было. Попугаи улетели на кормёжку. Старик расставил петли. «Когда вернутся отдыхать – все тут будут», - подумал он.

К вечеру попугаи возвращались на свои тополя.

- Стойте! – крикнул одарённый попугай Уран-Дойду. – На тополя нельзя возвращаться, там чёрт! Давайте переночуем на скалах.

И он повёл попугаев за собой, на другое обиталище.

Назавтра старик говорит старухе:

- Семьдесят один попугай сидит в моих петлях. Надо пойти их собрать.

Он пришёл к тополям, но не было в петлях ни одной птицы. Старик понял, что в эту ночь попугаи ночевали на другом обиталище, на скалах, которые стояли поблизости. Он собрал свои пятьсот петель и расставил их на скалах.

К вечеру попугаи возвращались с кормёжки. Одарённый попугай Уран-Дойду говорит:

- Теперь здесь нам нельзя ночевать, теперь чёрт здесь. Мы сюда не полетим, а полетим на наши тополя.

Семьдесят попугаев говорят:

- Ты не зазнавайся, одарённый попугай! Ты, видно зазнался, одарённый попугай! Ты зазнался, что ты – одарённый попугай! Что ты нам говоришь? То там чёрт, то тут чёрт! Как может быть чёрт и там и тут? Или там чёрт, или тут! Не хотим мы дальше лететь, мы устали, наши лапы замёрзли. На скалах теплей, чем в тополях. Мы будем ночевать тут.

Уран-Дойду один полетел к тополям. И вскоре услыхал, что все попугаи на скалах попали в петли. Они трепыхались, метались, шумели, кричали. Уран-Дойду подумал: «Они глупы, и они попали в беду. Но как можно, слыша их, не помочь им?» И он полетел на скалы.

Попугаи хлопали крыльями и кричали:

- Спаси нас, Уран-Дойду! Мы попались! Мы пропали! Мы погибнем! Мы умрём!

- Я вас предупреждал. Вы меня не послушали. Вот вы и попались. Из петли самим не вырваться. Освободить вас может только старик. Слушайте меня. Ждите рассвета. Когда придёт старик – лежите не шевелясь, будто вы мёртвые. Старик вас всех унесёт со скал. Потом он будет каждого освобождать от петли, бросать на землю и считать: «Один, два, три, четыре…» Лежите на земле, не шевелитесь. Когда он скажет: «Семьдесят один» - все дружно взлетим.

И Уран-Дойду залез в верхнюю петлю. Всю ночь пролежали попугаи. А утром пришёл старик – проверять петли.

- Ага-а! – радостно закричал он, - попались, кулугуры! О, да вы все сдохли от страха!

И, недолго думая, начал вынимать попугаев из петель, бросать на землю и считать. Птицы лежали не шевелясь. Наконец старик вынул из петли последнего попугая, Уран-Дойду. Не выпуская его из рук, он сказал:

- Семьдесят один!

И семьдесят глупых попугаев разом взлетели.

- Ах, кулугуры! – закричал старик, - обманули меня! Ну, ладно, Уж с этим-то я расправлюсь. Глаза ему вырву!

И сжал в руке Уран-Дойду, одарённого попугая.

- Подожди, старик, не спеши, - заговорил попугай. – Мне всё равно, когда умирать, сейчас или потом. Но если ты убьёшь меня сейчас, я убью тебя потом. Я знаю, ты должен достать мозги ста птиц, и уже истёк срок. Я умру сегодня, а ты завтра. Но я могу тебя спасти. Пойди туда, где знают мне цену, пойди к дужумету Сарыылдыгу, который живёт недалеко от аала Сарын-хана. Моя цена – пятьдесят серебряных монет. За десять монет ты купишь сто птиц, а сорок оставишь себе и станешь богатым.

Старик пошёл к дужумету. Сарыылдыг обрадовался и купил одарённого попугая за пятьдесят серебряных монет. Он сказал:

- Я спас твою жизнь, Уран-Дойду. Давай будем родными братьями, как от одной матери.

- Я согласен, ответил попугай.

- Я должен уехать по делам, - сказал дужумет. – Когда меня нет, моя жена куда-то уходит. И никто не знает, куда она уходит. Ты, брат, посмотри за ней, не выпускай её из юрты.

Только Сарыылдыг-дужумет уехал, его прекрасная жена оделась и начала седлать коня. Уран-Дойду сел на её плечо и сказал:

- Что ж ты делаешь? Мой брат, твой муж на службу уехал. Разве можно уходить, когда его нет?

- Что за чертовщина, что за надоедливая птица! – закричала красавица. – Неужели она так задаётся из-за того, что стоит пятьдесят серебряных монет? Я сейчас же отрублю голову этому кулугуру! У моего отца есть серебряная тренога, которая стоит пятьдесят серебряных монет. Её я отдам мужу вместо этой противной птицы! Слуги, хватайте её, вяжите!

Слуги схватили попугая, связали ему лапы. Жена дужумета вытащила из ножен саблю и замахнулась.

(Продолжение следует)

5a981f4a3df05_ZengXiaoLian.thumb.jpg.d8514868713758f9f75c03491098deaf.jpg

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Уран-Дойду одарённый попугай

(продолжение)

 

- Подождите, моя невестка, не спешите! – крикнул попугай. – Я не знал что вы рассердитесь. Я хотел рассказать вам сказку. Если желаете слушать – слушайте.

- Шияан, - сказала красавица.

- Шияан, - начал Уран-Дойду. – «Давно это было. Жил у реки Улуг-Кара-Хем старый охотник. У него был единственный сын, который знал все девять языков. Однажды старик сказал: «Слушай меня, сынок. Завтра я умру. Тебе я оставляю три красные сияющие монеты. На них ты должен купить три добрых волшебных слова, которых ты не знаешь. Ни за что не отдавай монеты: ни за серебро, ни за золото, ни за прекрасную девушку, ни за несметный скот. Только за три слова отдай свои монеты. Этими словами ты поможешь людям». Всю ночь говорил старик, а на рассвете пришил три монеты козлиной жилкой к халату сына с внутренней стороны. И умер.

Мальчик похоронил отца и пошёл на юг. Три сияющие красные монеты были видны сквозь халат и ночью светили, как три огня. Многие хотели их купить, многие хотели их украсть, но мальчик зорко их охранял. Шёл он долго, шёл все тридцать дней месяца и пришёл туда, где не росла трава, где был только горячий песок. Жёлтый песок раскалялся всё сильнее и сильнее, идики мальчика покоробились от жара, а на ногах появились волдыри. Куда ни глянь – везде сухая пустыня и больше ничего. Мальчик прошёл ещё несколько дней и наконец увидел аал. Это был аал богатого китайца. Китаец увидел три красные сияющие монеты, вышел навстречу мальчику и вежливо пригласил его к себе. Он посадил гостя на почётное место, угощал лучшей едой, сам ему прислуживал и всё время ласково улыбался. В юрте китайца мальчик увидел очень красивую, совсем молоденькую девушку.

Китаец говорит: «Я вижу, мой дорогой гость, тебе понравилась эта девушка. Ты можешь у меня её купить. Я отдам её вместе со всем аалом за три красные монеты. Я хочу купить монеты.». – Есть три добрых волшебных слова, которых я не знаю, - сказал мальчик. – Только за них я отдам эти монеты. И больше ни за что.

До самого рассвета надоедал китаец мальчику, но не смог его уговорить. А когда взошло солнце, закричал: «Нищая тварь! Целый день я тебя кормил! Первое слово, которого ты не знаешь, - это «Встань в стремя!» Остальных я не знаю сам». Он оторвал от халата мальчика одну из сияющих красных монет и, не дав ему поесть, выгнал.

Мальчик пошёл дальше на юг. Было суше, чем в сухой степи, чем в жёлтой пустыне. И озёра ысохли, и реки высохли, и нечего было пить. Через три дня показался аал. Это был аал богатого китайца. Китаец увидел красные сияющие монеты, выбежал навстречу мальчику и очень вежливо пригласил его к себе. Он посадил гостя на самое почётное место, угощал самой вкусной едой, сам прислуживал и всё время улыбался. А потом сказал: «Я дам тебе рыжего коня с чёрными глазами, дам серебряное седло и потник, дам столько серебра, сколько сможет унести белый верблюд, - только отдай мне твои красные сияющие монеты!» - «Есть два добрых волшебных слова, которых я не знаю, - ответил мальчик. – Только за них я могу отдать мои монеты. Скажите их, и монеты – ваши».

Китаец постелил гостю мягкую постель, сел рядом и до самого рассвета уговаривал мальчика продать монеты. А когда взошло солнце, закричал: «Нищая тварь! Слово, которого ты не знаешь, - это «Сути не узнав, не показывай нрав!» Второго я не знаю сам». И, упершись в мальчика ногой, он оторвал от его халата красную сияющую монету.

Мальчик пошёл дальше на юг. Шёл два дня и две ночи и опять пришёл к богатому китайцу. И всё было как прежде. Ласковый хозяин ухаживал за гостем, а потом сказал: «Я дам тебе нарядную одежду и обувь, дам столько серебра, сколько сможет унести белый верблюд, - только отдай мне твою красную сияющую монету!» - «Есть одно доброе волшебное слово, которого я не знаю, Скажите его, и монета – ваша».

Китаец постелил гостю мягкую постель, и всю ночь уговаривал продать монету. А утром закричал: «Нищая тварь! Слово, которого ты не знаешь, - это «Живите в мире!» А теперь убирайся!» И, оторвав последнюю монету от халата мальчика, он выгнал его.

Мальчик пошёл дальше на юг. Не было кругом ни травы, ни воды ни аалов. Нечего было есть. И он подумал: «Мой отец – злой, коварный человек. Он меня погубил. Зачем мне эти три слова? Надо было хотя бы одну монету отдать за добро, за скот. А теперь я умру». И мальчик вырыл в песке могилу и лёг в неё.

Вдруг он услыхал голоса многих людей. И нельзя было разобрать: то ли они поют, то ли плачут. «Этим людям я отдам одно из слов, которые наказал купить отец», - решил мальчик и встал. Люди плакали. Он пошёл им навстречу и закричал: «Встань в стремя! Встань в стремя!» Услышав эти слова, люди обрадовались, заулыбались и окружили мальчика тесным кольцом. «Встань в стремя! Ведь это значит: Будь готов к дороге! – говорили они. – Наше спасение – в дороге. Он поедет. Он нас спасёт».

Мальчику дали белые идики, халат из белого шёлка и шапку из белого соболя, посадили на красного коня с чёрными глазами, нагрузили белого верблюда самой разной едой и сказали: «На этой земле высохла вся вода. Половина людей умрёт, половина скота умрёт. Не высохло только дно Успа-моря. Много людей туда ездили за водой, но никто не вернулся. Сто войск хана туда ездили, но и они не вернулись. Вернуться оттуда может только человек, который готов к дороге, который сказал: «Встань в стремя!» Поэтому ты должен ехать к Успа-морю.

И мальчик поехал на юг. Он ел пищу, которую вёз белый верблюд и думал: «Всё-таки мой отец – злой человек. Зачем мне эти три слова? С ними мне пропадать! Разве я вернусь оттуда? Там погибло столько людей! Лучше бы я продал монету одному из китайцев!» Скоро он увидел вдоль дороги много белых костей. Потом он увидел горы белых костей и горы человеческих тел. В некоторых телах ещё теплилась жизнь, у некоторых ещё шевелился один палец. И вот показалось Успа-море. Вода в нём так высохла, что осталась только на самом дне, черпать её можно было только ковшом. Мальчик напился сам, потом напоил коня и верблюда. И начал наполнять кувшины, которые нёс верблюд. Но не успел он налить даже половину кувшина, как за его спиной кто-то сказал: «Пора». Он обернулся и увидел, что кто-то занёс саблю над его головой: «Что ты, друг? Сути не узнав, не показывай нрав!», - сказал мальчик второе купленное им слово. Тогда человек подхватил его и понёс, и мальчик увидел, что он – у дверей белой юрты. «Заходи в юрту». Мальчик вошёл. Перед ним сидела Сияющая красавица с опухшими, заплаканными глазами. «Живите в мире!» - сказал он, истратив последнее волшебное слово. Заулыбалась красавица и накормила мальчика самой вкусной едой. Человек, стоявший снаружи, опустил саблю в ножны, вошёл в юрту и спросил: «Откуда ты пришёл, добрый властелин, у кого желание совпадает с дорогой, а дорога – с желанием?» - «Я пришёл оттуда, где не растёт трава, где нет воды, где всё высохло. Я пришёл чтобы помочь людям». – «На дне Успа-моря бьёт аржан, вечный источник. Наполняй свои кувшины». И мальчик оказался на прежнем месте, у моря.

Он наполнил аржан-водой все кувшины, навьючил их на верблюда и на коня и поехал назад. Скоро над этой землёй пошёл долгий, обильный дождь.

Мальчик подъехал к аалу хана. Ханская шивишкин выглянула из юрты и говорит: «Вернулся мальчик, который ездил на Успа-море за водой. Он везёт полные кувшины». – «Ха-ха-ха! Ну и глупец! – рассмеялся хан – Везёт издалека воду, когда кругом столько воды! Он привёз полные кувшины? Вылить их на землю!» Сын хана подбежал к верблюду и коню и увидел, что вся посуда наполнена аржан-водой. Он вылил её на землю. На тех местах, куда попала аржан-вода, сразу выросли крупные, сочные ягоды.

Подбежали люди. Сняли с мальчика хорошую одежду, надели лохмотья и прогнали. Он пошёл назад, на север. В одной лощине росло много гусиных лапок. Они были длинные, толстые. Мальчик сделал из их стеблей чум и ел их корни. Так и жил.

Слушайте дальше. Великий правитель вызвал к себе хана и его сына. «Почему вы сделали так, что на вашей земле исчезла вода? Придётся снять ваши головы». «Простите, о владыка, - сказал хан, - как мы можем сделать, чтобы вода исчезла? Она сама исчезла. Ходил здесь оборванец, который говорил: «Встань в стремя!» Его отправили за водой на Успа-море. Когда он привёз воды, пошёл проливной дождь, взошли травы. А теперь опять нет воды…» - «Где, где этот мальчик?!» - «Не знаем». – «Разыскать немедленно! Привести ко мне! А если мальчика здесь не будет – головы ваши сниму вместе с шапками, руки оторву вместе с рукавами!» Владыка заключил сына хана в чёрную юрту, а хана отправил на поиски оборванного мальчика.

Хан взял с собой тридцать человек и пошёл по степи, по холмам, по горам. В ложбине, в чуме из стеблей гусиных лапок они нашли мальчика. Он лежал и ел корни гусиных лапок. «Вставай, почему лежишь, Когда тебя сам Великий правитель зовёт?!» - надменно закричал хан. «Я не пойду к нему». – «А если он сам идти не хочет – вяжите его!» Мальчик вскочил, захватил побольше пыли и бросил её в глаза ханским слугам. Они ослепли. Хан едва ушёл, вернулся к Великому правителю и рассказал ему обо всём. Тогда правитель поехал сам. Он двумя руками почтительно протянул мальчику большой белый кадак. Мальчик взял толстый травяной стебель и почтительно протянул его правителю. «В этом мире, в котором я правлю, ты приносишь большую пользу», - сказал Великий правитель.

Он дал мальчику в жёны Сияющую красавицу, излучающую свет солнца и луны.

А хану и его сыну отрубил головы».

Этими словами Уран-Дойду закончил свою сказку. Невестка сразу же засуетилась, и начала собираться.

 

(продолжение следует...)

5a981f4b52d52_DerJen.thumb.jpg.83750ad5c71975eeaab3bdf4eaf6b370.jpg

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Вот это да))) Супер!

П.С. Попугаи-красота неимоверная!

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Уран-Дойду одарённый попугай

(окончание)

- Постойте, не уходите, вот ещё одна интересная сказка, - сказал Уран-Дойду, одарённый попугай. И начал:

«Прежде былого это было. Жил на свете Сарын-хан. И был у него резвый дикий конь. Никто не мог поймать этого коня.

Однажды хан приказал, чтобы привели к нему человека, который выучился китайскому волшебству. Этот человек пришёл. Хан насмешливо на него посмотрел. «Говорят, ты выучился волшебству? Ишь, какой волшебник! Ха-ха-ха! Почему же я не вижу твоего волшебства? Если ты настоящий волшебник, сделай что-нибудь прямо здесь, на моих глазах!» - «Хорошо, хан, я покажу вам своё волшебство. А долго ли показывать?» - «Давай до самого обеда. Мне до обеда нечем заняться. Вот я и посмотрю». – «О нет, хан, если я буду показывать своё волшебство до самого обеда, вы не выдержите. Давайте лучше так: налейте горячего чая в золотую пиалу и поставьте её на столик, который стоит перед вами. Пока остывает чай, пока идёт от него пар, я буду показывать волшебство». Хан согласился. Он налил чаю и поставил золотую пиалу перед собой. Волшебник внимательно посмотрел на хана. Хан отвёл глаза и посмотрел на чай. Вдруг он услыхал громкий шум. Оказалось, что его слуги пригнали к дворцу дикого неуловимого коня, которого никто уже многие годы не мог поймать. Хан обрадовался, забыл про волшебника и выскочил из дворца. Он увидел, что все слуги, весь народ и даже его жена, которая три года болела, не вставала, - все бегают за неуловимым конём. Хан тоже стал бегать со всеми. Но вот наконец коня окружили и поймали. «Скорее садись на него!» - крикнула ханша. Хан сел. Конь рванулся и понёс хана на юг. Рысью шёл, мягко шёл, суставы тростника ногами не ломал. Вот как шёл! И остановился на пустынном берегу бушующего моря. И вдруг он встал на дыбы, сбросил хана и ускакал. Хан остался совсем один на двух своих слабых ногах. Куда идти? Что есть? Он был очень голоден и подумал: «Хорошо бы поймать в море хоть одну рыбку». Вдруг перед ним появилась безносая старуха. «Куда девался народ этой земли?» - спросил хан. «Я на этой земле никогда не слыхала о народе». – «Где же ты живёшь, где твой аал, что ты ешь?» - «Здесь и живу, вон там – мой чум. Ловлю полевых мышей, копаю корни гусиных лапок – этим и живу». – «А что, разве здесь нет коней?» - «Я не знаю, что такое конь. Мыши, суслики – это я знаю. А про коней не слыхала». – «Что ж, пойдём к твоему чуму». Безносая старуха повела хана к чуму. В чуме ему понравилось. Там было чисто, прибрано. И Сарын-хан женился на безносой старухе.

Через год она родила удивительно красивого мальчика. Ещё через год – второго, а потом и третьего. Хан и старуха очень любили своих сыновей.

Однажды Сарын-хан пошёл в степь ставить петли на сусликов. Вдруг он обернулся и увидел: старшие братья взяли маленького за руки и пошли к морю. «Вернитесь! Вернитесь!!» - закричала старуха и побежала за ними. Хан бросил свои петли и тоже побежал со всех ног. Но пока они бежали, мальчики подошли к самой воде, и море своими волнами схватило по очереди одного, второго и третьего. Старуха прыгнула в волны вслед за детьми и тоже не вернулась. Хан остался совсем один. Он сидел на пустынном берегу и не знал, что ему теперь делать, куда идти и надо ли куда-нибудь идти. Обильные слёзы текли у него из глаз. «Ну что, хан, может быть, хватит?» - раздался вдруг над ним человеческий голос. Хан вздрогнул, поднял глаза и увидел волшебника. Оказалось, что он сидит в своём дворце за столиком. Перед ним стоит чай в золотой пиале. Хан смотрит на этот чай, а из глаз его текут слёзы. Хан попробовал чай – он был ещё тёплый.

«Ну вот, хан, я и показал вам своё волшебство. Ещё не успел остыть чай в золотой пиале. А если бы я показывал вам волшебство до самого обеда, вы бы не выдержали. Вы не вставали со своего места, а казалось вам, что скакали на коне. А то, что вам казалось бушующим морем, - то был чай в золотой пиале» «.

Этими словами Уран-Дойду, одарённый попугай закончил свою сказку. И тут приехал его старший брат, Сарыылдыг-дужумет. Хитрая красавица так никуда и не ушла.

5a981f4bc57f3_().jpg.3ba16631d5860527f900ffa8ae0dccf4.jpg

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты
Попугаи-красота неимоверная!

Моей заслуги в этом нет. К сожалению рисовать не умею. Это работа Zeng Xiao Lian.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Оноре де Бальзак

Неведомый шедевр

 

I. Жиллетта

 

 

В конце 1612 года холодным декабрьским утром какой-то юноша, весьма

легко одетый, шагал взад и вперед мимо двери дома, расположенного по улице

Больших Августинцев, в Париже. Вдоволь так нагулявшись, подобно

нерешительному влюбленному, не смеющему предстать перед первой в своей жизни

возлюбленной, как бы доступна та ни была, - юноша перешагнул наконец порог

двери и спросил, у себя ли мэтр Франсуа Порбус.

Получив утвердительный ответ от старухи, подметавшей сени, юноша стал

медленно подыматься, останавливаясь на каждой ступеньке, совсем как новый

придворный, озабоченный мыслью, какой прием окажет ему король. Взобравшись

наверх по винтовой лестнице, юноша постоял на площадке, все не решаясь

коснуться причудливого молотка, украшавшего дверь мастерской, где, вероятно,

в тот час работал живописец Генриха IV, забытый Марией Медичи ради Рубенса.

Юноша испытывал то сильное чувство, которое, должно быть, заставляло биться

сердца великих художников, когда, полные юного пыла и любви к искусству, они

приближались к гениальному человеку или к великому произведению. У

человеческих чувств бывает пора первого цветения, порождаемого благородными

порывами, постепенно ослабевающими, когда счастье становится лишь

воспоминанием, а слава - ложью. Среди недолговечных волнений сердца ничто

так не напоминает любовь, как юная страсть художника, вкушающего первые

чудесные муки на пути славы и несчастий, - страсть, полная отваги и робости,

смутной веры и неизбежных разочарований. У того, кто в годы безденежья и

первых творческих замыслов не испытывал трепета при встрече с большим

мастером, всегда будет недоставать одной струны в душе, какого-то мазка

кисти, какого-то чувства в творчестве, какого-то неуловимого поэтического

оттенка. Некоторые самодовольные хвастуны, слишком рано уверовавшие в свою

будущность, кажутся людьми умными только глупцам. В этом отношении все

говорило в пользу неизвестного юноши, если измерять талант по тем

проявлениям первоначальной робости, по той необъяснимой застенчивости,

которую люди, созданные для славы, легко утрачивают, вращаясь постоянно в

области искусства, как утрачивают робость красивые женщины, упражняясь

постоянно в кокетстве. Привычка к успеху заглушает сомнения, а стыдливость и

есть, быть может, один из видов сомнения.

Удрученный нуждой и удивляясь в эту минуту собственной своей

дерзновенности, бедный новичок так и не решился бы войти к художнику,

которому мы обязаны прекрасным портретом Генриха IV, если бы на помощь не

явился неожиданный случай. По лестнице поднялся какой-то старик. По

странному его костюму, по великолепному кружевному воротнику, по важной,

уверенной походке юноша догадался, что это или покровитель, или друг

мастера, и, сделав шаг назад, чтобы уступить ему место, он стал его

рассматривать с любопытством, в надежде найти в нем доброту художника или

любезность, свойственную любителям искусства, - но в лице старика было

что-то дьявольское и еще нечто неуловимое, своеобразное, столь

привлекательное для художника. Вообразите высокий выпуклый лоб с залысинами,

нависающий над маленьким, плоским, вздернутым на конце носом, как у Рабле

или Сократа; губы насмешливые и в морщинках; короткий, надменно приподнятый

подбородок; седую остроконечную бороду; зеленые, цвета морской воды, глаза,

которые как будто выцвели от старости, но, судя по перламутровым переливам

белка, были еще иногда способны бросать магнетический взгляд в минуту гнева

или восторга. Впрочем, это лицо казалось поблекшим не столько от старости,

сколько от тех мыслей, которые изнашивают и душу и тело. Ресницы уже выпали,

а на надбровных дугах едва приметны были редкие волоски. Приставьте эту

голову к хилому и слабому телу, окаймите ее кружевами, сверкающими белизной

и поразительными по ювелирной тонкости работы, накиньте на черный камзол

старика тяжелую золотую цепь, и вы получите несовершенное изображение этого

человека, которому слабое освещение лестницы придавало фантастический

оттенок. Вы сказали бы, что это портрет кисти Рембрандта, покинувший свою

раму и молча движущийся в полутьме, столь излюбленной великим художником.

Старик бросил проницательный взгляд на юношу, постучался три раза и сказал

болезненному человеку лет сорока на вид, открывшему дверь:

- Добрый день, мэтр.

Порбус учтиво поклонился; он впустил юношу, полагая, что тот пришел со

стариком, и уже не обращал на него никакого внимания, тем более что новичок

замер в восхищении, подобно всем прирожденным художникам, впервые попавшим в

мастерскую, где они могут подсмотреть некоторые приемы искусства. Открытое

окно, пробитое в своде, освещало помещение мастера Порбуса. Свет был

сосредоточен на мольберте с прикрепленным к нему полотном, где было положено

только три-четыре белых мазка, и не достигал углов этой обширной комнаты, в

которых царил мрак; но прихотливые отсветы то зажигали в бурой полутьме

серебристые блестки на выпуклостях рейтарской кирасы, висевшей на стене, то

вырисовывали резкой полосой полированный резной карниз старинного шкафа,

уставленного редкостной посудой, то усеивали блестящими точками пупырчатую

поверхность каких-то старых занавесей из золотой парчи, подобранных крупными

складками, служивших, вероятно, натурой для какой-нибудь картины.

Гипсовые слепки обнаженных мускулов, обломки и торсы античных богинь,

любовно отшлифованные поцелуями веков, загромождали полки и консоли.

Бесчисленные наброски, этюды, сделанные тремя карандашами, сангиной или

пером, покрывали стены до потолка. Ящички с красками, бутылки с маслами и

эссенциями, опрокинутые скамейки оставляли только узенький проход, чтобы

пробраться к высокому окну; свет из него падал прямо на бледное лицо Порбуса

и на голый, цвета слоновой кости, череп странного человека. Внимание юноши

было поглощено одной лишь картиной, уже знаменитой даже в те тревожные,

смутные времена, так что ее приходили смотреть упрямцы, которым мы обязаны

сохранением священного огня в дни безвременья. Эта прекрасная страница

искусства изображала Марию Египетскую, намеревающуюся расплатиться за

переправу в лодке. Шедевр, предназначенный для Марии Медичи, был ею

впоследствии продан в дни нужды.

- Твоя святая мне нравится, - сказал старик Порбусу, - я заплатил бы

тебе десять золотых экю сверх того, что дает королева, но попробуй

посоперничай с ней... черт возьми!

- Вам нравится эта вещь?

- Хе-хе, нравится ли? - пробурчал старик. - И да и нет. Твоя женщина

хорошо сложена, но она неживая. Вам всем, художникам, только бы правильно

нарисовать фигуру, чтобы все было на месте по законам анатомии. Вы

раскрашиваете линейный рисунок краской телесного тона, заранее составленной

на вашей палитре, стараясь при этом делать одну сторону темнее, чем другую,

- и потому только, что время от времени вы смотрите на голую женщину,

стоящую перед вами на столе, вы полагаете, что воспроизводите природу, вы

воображаете, будто вы - художники и будто вы похитили тайну у бога... Бррр!

Для того чтобы быть великим поэтом, недостаточно знать в совершенстве

синтаксис и не делать ошибок в языке! Посмотри на свою святую, Порбус! С

первого взгляда она кажется прелестной, но, рассматривая ее дольше,

замечаешь, что она приросла к полотну и что ее нельзя было бы обойти кругом.

Это только силуэт, имеющий одну лицевую сторону, только вырезанное

изображение, подобие женщины, которое не могло бы ни повернуться, ни

переменить положение, я не чувствую воздуха между этими руками и фоном

картины; недостает пространства и глубины; а между тем законы удаления

вполне выдержаны, воздушная перспектива соблюдена точно; но, несмотря на все

эти похвальные усилия, я не могу поверить, чтобы это прекрасное тело было

оживлено теплым дыханием жизни; мне кажется, если я приложу руку к этой

округлой груди, я почувствую, что она холодна, как мрамор! Нет, друг мой,

кровь не течет в этом теле цвета слоновой кости, жизнь не разливается

пурпурной росой по венам и жилкам, переплетающимся сеткой под янтарной

прозрачностью кожи на висках и на груди. Вот это место дышит, ну, а вот

другое совсем неподвижно, жизнь и смерть борются в каждой частице картины;

здесь чувствуется женщина, там - статуя, а дальше - труп. Твое создание

несовершенно. Тебе удалось вдохнуть только часть своей души в свое любимое

творение. Факел Прометея угасал не раз в твоих руках, и небесный огонь не

коснулся многих мест твоей картины.

- Но отчего же, дорогой учитель? - почтительно сказал Порбус старику, в

то время как юноша еле сдерживался, чтобы не наброситься на него с кулаками.

- А вот отчего! - сказал старик. - Ты колебался между двумя системами,

между рисунком и краской, между флегматичной мелочностью, жесткой точностью

старых немецких мастеров и ослепительной страстностью, благостной щедростью

итальянских художников. Ты хотел подражать одновременно Гансу Гольбейну и

Тициану, Альбрехту Дюреру и Паоло Веронезе. Конечно, то было великолепное

притязание. Но что же получилось? Ты не достиг ни сурового очарования

сухости, ни иллюзии светотени. Как расплавленная медь прорывает слишком

хрупкую форму, так вот в этом месте богатые и золотистые тона Тициана

прорвались сквозь строгий контур Альбрехта Дюрера, в который ты их втиснул.

В других местах рисунок устоял и выдержал великолепное изобилие венецианской

палитры. В лице нет ни совершенства рисунка, ни совершенства колорита, и оно

носит следы твоей злосчастной нерешительности. Раз ты не чувствовал за собой

достаточной силы, чтобы сплавить на огне твоего гения обе соперничающие меж

собой манеры письма, то надо было решительно выбрать ту или другую, чтобы

достичь хотя бы того единства, которое воспроизводит одну из особенностей

живой натуры. Ты правдив только в срединных частях; контуры неверны, они не

закругляются, и за ними ничего не ожидаешь. Вот здесь есть правда, - сказал

старик, указывая на грудь святой. - И потом еще здесь, - продолжал он,

отмечая точку, где на картине кончалось плечо. - Но вот тут, - сказал он,

снова возвращаясь к середине груди, - тут все неверно... Оставим какой бы то

ни было разбор, а то ты придешь в отчаяние...

Старик сел на скамеечку, оперся головой на руки и замолчал.

- Учитель, - сказал ему Порбус, - все же я много изучал эту грудь на

нагом теле, но, на наше несчастье, природа порождает такие впечатления,

какие кажутся невероятными на полотне...

- Задача искусства не в том, чтобы копировать природу, но чтобы ее

выражать. Ты не жалкий копиист, но поэт! - живо воскликнул старик, обрывая

Порбуса властным жестом. - Иначе скульптор исполнил бы свою работу, сняв

гипсовую форму с женщины. Ну, так попробуй, сними гипсовую форму с руки

своей возлюбленной и положи ее перед собой, - ты не увидишь ни малейшего

сходства, это будет рука трупа, и тебе придется обратиться к ваятелю,

который, не давая точной копии, передаст движение и жизнь. Нам должно

схватывать душу, смысл, характерный облик вещей и существ. Впечатления!

Впечатления! Да ведь они - только случайности жизни, а не сама жизнь! Рука,

раз уж я взял этот пример, рука не только составляет часть человеческого

тела - она выражает и продолжает мысль, которую надо схватить и передать. Ни

художник, ни поэт, ни скульптор не должны отделять впечатление от причины,

так как они нераздельны - одно в другом. Вот в этом и заключается истинная

цель борьбы. Многие художники одерживают победу инстинктивно, не зная о

такой задаче искусства. Вы рисуете женщину, но вы ее не видите. Не таким

путем удается вырвать секрет у природы. Вы воспроизводите, сами того не

сознавая, одну и ту же модель, списанную вами у вашего учителя. Вы

недостаточно близко познаете форму, вы недостаточно любовно и упорно

следуете за нею во всех ее поворотах и отступлениях. Красота строга и

своенравна, она не дается так просто, нужно поджидать благоприятный час,

выслеживать ее и, схватив, держать крепко, чтобы принудить ее к сдаче.

Форма - это Протей, куда более неуловимый и богатый ухищрениями, чем Протей в

мифе! Только после долгой борьбы ее можно приневолить показать себя в

настоящем виде. Вы все довольствуетесь первым обликом, в каком она

соглашается вам показаться, или, в крайнем случае, вторым, третьим; не так

действуют борцы-победители. Эти непреклонные художники не дают себя обмануть

всяческими изворотами и упорствуют, пока не принудят природу показать себя

совершенно нагой, в своей истинной сути. Так поступал Рафаэль, - сказал

старик, сняв при этом с головы черную бархатную шапочку, чтобы выразить свое

преклонение перед королем искусства. - Великое превосходство Рафаэля

является следствием его способности глубоко чувствовать, которая у него как

бы разбивает форму. Форма в его творениях та, какой она должна быть и у нас,

только посредник для передачи идей, ощущений, разносторонней поэзии. Всякое

изображение есть целый мир, - это портрет, моделью которого было

величественное видение, озаренное светом, указанное нам внутренним голосом и

предстающее перед нами без покровов, если небесный перст указует нам

выразительные средства, источник которых - вся прошлая жизнь. Вы облекаете

ваших женщин в нарядную одежду плоти, украшаете их прекрасным плащом кудрей,

но где же кровь, текущая по жилам, порождающая спокойствие или страсть и

производящая совсем особое зрительное впечатление? Твоя святая - брюнетка,

но вот эти краски, бедный мой Порбус, взяты у блондинки! Поэтому-то

созданные вами лица - только раскрашенные призраки, которые вы проводите

вереницей перед нашими глазами, - и это вы называете живописью и искусством!

Только из-за того, что вы сделали нечто, более напоминающее женщину, чем

дом, вы воображаете, что достигли цели, и, гордые тем, что вам нет

надобности в надписях при ваших изображениях - currus venustus или pulcher homo,-как у

первых живописцев, вы воображаете себя удивительными художниками!.. Ха-ха...

Нет, вы этого еще не достигли, милые мои сотоварищи, придется вам исчертить

немало карандашей, извести немало полотен, раньше чем стать художниками.

Совершенно справедливо, женщина держит голову таким образом, она так

приподнимает юбку, утомление в ее глазах светится вот такой покорной

нежностью, трепещущая тень ее ресниц дрожит именно так на ее щеках. Все это

так - и не так! Чего же здесь недостает? Пустяка, но этот пустяк-все. Вы

схватываете внешность жизни, но не выражаете ее бьющего через край избытка;

не выражаете того, что, быть может, и есть душа и что, подобно облаку,

окутывает поверхность тел; иначе сказать, вы не выражаете той цветущей

прелести жизни, которая была схвачена Тицианом и Рафаэлем. Исходя из высшей

точки ваших достижений и продвигаясь дальше, можно, пожалуй, создать

прекрасную живопись, но вы слишком скоро утомляетесь. Заурядные люди

приходят в восторг, а истинный знаток улыбается. О Мабузе! -воскликнул этот странный человек. - О учитель мой, ты

вор, ты унес с собою жизнь!.. При всем том, - продолжал старик, - это

полотно лучше, чем полотна наглеца Рубенса с горами фламандского мяса,

присыпанного румянами, с потоками рыжих волос и с кричащими красками. По

крайней мере у тебя здесь имеются колорит, чувство и рисунок - три

существенных части Искусства.

- Но эта святая восхитительна, сударь! - воскликнул громко юноша,

пробуждаясь от глубокой задумчивости. - В обоих лицах, в лице святой и в

лице лодочника, чувствуется тонкость художественного замысла, неведомая

итальянским мастерам. Я не знаю ни одного из них, кто мог бы изобрести такое

выражение нерешительности у лодочника.

- Это ваш юнец? - спросил Порбус старика.

- Увы, учитель, простите меня за дерзость, - ответил новичок, краснея.

- Я неизвестен, малюю по влечению и прибыл только недавно в этот город,

источник всех знаний.

- За работу! - сказал ему Порбус, подавая красный карандаш и бумагу.

Неизвестный юноша скопировал быстрыми штрихами фигуру Марии.

- Ого!.. - воскликнул старик. - Ваше имя? Юноша подписал под рисунком:

«Никола Пуссен»,

- Недурно для начинающего, - сказал странный, так безумно рассуждавший

старик. - Я вижу, при тебе можно говорить о живописи. Я не осуждаю тебя за

то, что ты восхитился святой Порбуса. Для всех эта вещь - великое

произведение, и только лишь те, кто посвящен в самые сокровенные тайны

искусства, знают, в чем ее погрешности. Но так как ты достоин того, чтобы

дать тебе урок, и способен понимать, то я сейчас тебе покажу, какой

требуется пустяк для завершения этой картины. Смотри во все глаза и напрягай

все внимание. Никогда, быть может, тебе не выпадет другой такой случай

поучиться. Дай-ка мне свою палитру, Порбус.

Порбус пошел за палитрой и кистями. Старик, порывисто засучив рукава,

просунул большой палец в отверстие пестрой палитры, отягченной красками,

которую Порбус подал ему; он почти что выхватил из рук его горсть кистей

разного размера, и внезапно борода старика, подстриженная клином, грозно

зашевелилась, выражая своими движениями беспокойство страстной фантазии.

Забирая кистью краску, он ворчал сквозь зубы:

- Эти тона стоит бросить за окно вместе с их составителем, они

отвратительно резки и фальшивы, - как этим писать?

Затем он с лихорадочной быстротой окунул кончики кистей в различные

краски, иногда пробегая всю гамму проворнее церковного органиста,

пробегающего по клавишам при пасхальном гимне «О filii».

Порбус и Пуссен стояли по обеим сторонам полотна, погруженные в

глубокое созерцание.

- Видишь ли, юноша, - говорил старик, не оборачиваясь, - видишь ли, как

при помощи двух-трех штрихов и одного голубовато-прозрачного мазка можно

было добиться, чтобы повеял воздух вокруг головы этой бедняжки святой,

которая, должно быть, совсем задыхалась и погибала в столь душной атмосфере.

Посмотри, как эти складки колышутся теперь и как стало понятно, что ими

играет ветерок! Прежде казалось, что это накрахмаленное полотно, заколотое

булавками. Замечаешь ли, как верно передает бархатистую упругость девичьей

кожи вот этот светлый блик, только что мною положенный на грудь, и как эти

смешанные тона - красно-коричневый и жженой охры - разлились теплом по этому

большому затененному пространству, серому и холодному, где кровь застыла,

вместо того чтобы двигаться? Юноша. юноша, никакой учитель тебя не научит

тому, что я показываю тебе сейчас! Один лишь Мабузе знал секрет, как

придавать жизнь фигурам. Мабузе насчитывал только одного ученика - меня. У

меня же их не было совсем, а я стар. Ты достаточно умен, чтобы понять

остальное, на что я намекаю.

Говоря так, старый чудак тем временем исправлял разные части картины:

сюда наносил два мазка, туда - один, и каждый раз так кстати, что возникала

как бы новая живопись, живопись, насыщенная светом. Он работал так страстно,

так яростно, что пот выступил на его голом черепе; он действовал так

проворно, такими резкими, нетерпеливыми движениями, что молодому Пуссену

казалось, будто этим странным человеком овладел демон и против его воли

водит его рукой по своей прихоти. Сверхъестественный блеск глаз,, судорожные

взмахи руки, как бы преодолевающие сопротивление, придавали некоторое

правдоподобие этой мысли, столь соблазнительной для юношеской фантазии.

Старик продолжал свою работу, приговаривая:

- Паф! Паф! Паф! Вот как оно мажется, юноша! Сюда, мои мазочки, оживите

вот эти ледяные тона. Ну же! Так, так, так! - говорил он, оживляя те части,

на которые указывал как на безжизненные, несколькими пятнами красок

уничтожая несогласованность в телосложении и восстанавливая единство тона,

который соответствовал бы пылкой египтянке. - Видишь ли, милый, только

последние мазки имеют значение. Порбус наложил их сотни, я же кладу только

один. Никто не станет благодарить за то, что лежит снизу. Запомни это

хорошенько!

Наконец демон этот остановился и, повернувшись к онемевшим от

восхищения Порбусу и Пуссену, сказал им:

- Этой вещи еще далеко до моей «Прекрасной Нуазезы», однако под таким

произведением можно поставить свое имя. Да, я подписался бы под этой

картиной, - прибавил он, вставая, чтобы достать зеркало, в которое стал ее

рассматривать. - А теперь пойдемте завтракать, - сказал он. - Прошу вас

обоих ко мне. Я угощу вас копченой ветчиной и хорошим вином. Хе-хе, несмотря

на плохие времена, мы поговорим о живописи. Мы все-таки что-нибудь да

значим! Вот молодой человек не без способностей, - добавил он, ударяя по

плечу Никола Пуссена.

Тут, обратив внимание на жалкую курточку нормандца, старик достал из-за

кушака кожаный кошелек, порылся в нем, вынул два золотых и, протягивая их

Пуссену, сказал:

- Я покупаю твой рисунок.

- Возьми, - сказал Порбус Пуссену, видя, что тот вздрогнул и покраснел

от стыда, потому что в молодом художнике заговорила гордость бедняка. -

Возьми же, его мошна набита туже, чем у короля!

Они вышли втроем из мастерской и, беседуя об искусстве, дошли до

стоявшего неподалеку от моста Сен-Мишель красивого деревянного дома, который

привел в восторг Пуссена своими украшениями, дверной колотушкой, оконными

переплетами и арабесками. Будущий художник оказался вдруг в приемной

комнате, около пылающего камина, близ стола, уставленного вкусными блюдами,

и, по неслыханному счастью, в обществе двух великих художников, столь милых

в обращении.

- Юноша, - сказал Порбус новичку, видя, что тот уставился на одну из

картин, - не смотрите слишком пристально на это полотно, иначе вы впадете в

отчаянье.

Это был «Адам» - картина, написанная Мабузе затем, чтобы освободиться

из тюрьмы, где его так долго держали заимодавцы. Вся фигура Адама полна была

действительно такой мощной реальности, что с этой минуты Пуссену стал

понятен истинный смысл неясных слов старика. А тот смотрел на картину с

видом удовлетворения, но без особого энтузиазма, как бы думая при этом:

«Я получше пишу».

- В ней есть жизнь, - сказал он, - мой бедный учитель здесь превзошел

себя, но в глубине картины он не совсем достиг правдивости. Сам человек -

вполне живой, он вот-вот встанет и подойдет к нам. Но воздуха, которым мы

дышим, неба, которое мы видим, ветра, который мы чувствуем, там нет! Да и

человек здесь - только человек. Между тем в этом единственном человеке,

только что вышедшем из рук бога, должно было бы чувствоваться нечто

божественное, а его-то и недостает. Мабузе сам сознавался в этом с грустью,

когда не бывал пьян.

Пуссен смотрел с беспокойным любопытством то на старца, то на Порбуса.

Он подошел к последнему, вероятно намереваясь спросить имя хозяина дома; но

художник с таинственным видом приложил палец к устам, и юноша, живо

заинтересованный, промолчал, надеясь рано или поздно по каким-нибудь

случайно оброненным словам угадать имя хозяина, несомненно человека богатого

и блещущего талантами, о чем достаточно свидетельствовали и уважение,

проявляемое к нему Порбусом, и те чудесные произведения, какими была

заполнена комната.

Увидя на темной дубовой панели великолепный портрет женщины, Пуссен

воскликнул:

- Какой прекрасный Джорджоне!

- Нет! - возразил старик. - Перед вами одна из ранних моих вещиц.

- Господи, значит, я в гостях у самого бога живописи! - сказал

простодушно Пуссен.

Старец улыбнулся, как человек, давно свыкшийся с подобного рода

похвалами.

- Френхофер, учитель мой, - сказал Порбус, - не уступите ли вы мне

немного вашего доброго рейнского?

- Две бочки, - ответил старик, - одну в награду за то удовольствие,

какое я получил утром от твоей красивой грешницы, а другую - в знак дружбы.

- Ах, если бы не постоянные мои болезни, - продолжал Порбус, - и если

бы вы разрешили мне взглянуть на вашу «Прекрасную Нуазезу», я создал бы

тогда произведение высокое, большое, проникновенное и фигуры написал бы в

человеческий рост.

- Показать мою работу?! - воскликнул в сильном волнении старик. - Нет,

нет! Я еще должен завершить ее. Вчера под вечер, - сказал старик, - я думал,

что я окончил свою Нуазезу. Ее глаза мне казались влажными, а тело

одушевленным. Косы ее извивались. Она дышала! Хотя мною найден способ

изображать на плоском полотне выпуклости и округлости натуры, но сегодня

утром, при свете, я понял свою ошибку. Ах, чтобы добиться окончательного

успеха, я изучил основательно великих мастеров колорита, я разобрал, я

рассмотрел слой за слоем картины самого Тициана, короля света. Я так же, как

этот величайший художник, наносил первоначальный рисунок лица светлыми и

жирными мазками, потому что тень - только случайность, запомни это, мой

мальчик, Затем я вернулся, к своему труду и при помощи полутеней и

прозрачных тонов, которые я понемногу сгущал, передал тени, вплоть до

черных, до самых глубоких; ведь у заурядных художников натура в тех местах,

где на нее падает тень, как бы состоит из другого вещества, чем в местах

освещенных, - это дерево, бронза, все что угодно, только не затененное тело.

Чувствуется, что, если бы фигуры изменили свое положение, затененные места

не выступили бы, не осветились бы. Я избег этой ошибки, в которую впадали

многие из знаменитых художников, и у меня под самой густой тенью чувствуется

настоящая белизна. Я не вырисовывал фигуру резкими контурами, как многие

невежественные художники, воображающие, что они пишут правильно только

потому, что выписывают гладко и тщательно каждую линию, и я не выставлял

мельчайших анатомических подробностей, потому что человеческое тело не

заканчивается линиями. В этом отношении скульпторы стоят ближе к истине, чем

мы, художники. Натура состоит из ряда округлостей, переходящих одна в

другую. Строго говоря, рисунка не существует! Не смейтесь, молодой человек.

Сколь ни странными вам кажутся эти слова, когда-нибудь вы уразумеете их

смысл. Линия есть способ, посредством которого человек отдает себе отчет о

воздействии освещения на облик предмета. Но в природе, где все выпукло, нет

линий: только моделированием создается рисунок, то есть выделение предмета в

той среде, где он существует. Только распределение света дает видимость

телам! Поэтому я не давал жестких очертаний, я скрыл контуры легкою мглою

светлых и теплых полутонов, так что у меня нельзя было бы указать пальцем в

точности то место, где контур встречается с фоном. Вблизи эта работа кажется

как бы мохнатой, ей словно недостает точности, но если отступить на два

шага, то все сразу делается устойчивым, определенным и отчетливым, тела

движутся, формы становятся выпуклыми, чувствуется воздух. И все-таки я еще

не доволен, меня мучат сомнения. Может быть, не следовало проводить ни

единой черты, может быть, лучше начинать фигуру с середины, принимаясь

сперва за самые освещенные выпуклости, а затем уже переходить к частям более

темным. Не так ли действует солнце, божественный живописец мира? О природа,

природа! кому когда-либо удалось поймать твой ускользающий облик? Но вот,

поди ж ты, - излишнее знание, так же как и невежество, приводит к отрицанию.

Я сомневаюсь в моем произведении.

Старик помолчал, затем начал снова:

- Вот уже десять лет, юноша, как я работаю. Но что значат десять

коротких лет, когда дело идет о том, чтобы овладеть живой природой! Нам

неведомо, сколько времени потратил властитель Пигмалион, создавая ту

единственную статую, которая ожила.

Старик впал в глубокое раздумье и, устремив глаза в одну точку,

машинально вертел в руках нож.

- Это он ведет беседу со своим духом, - сказал Порбус вполголоса.

При этих словах Никола Пуссена охватило неизъяснимое художественное

любопытство. Старик с бесцветными глазами, сосредоточенный на чем-то и

оцепенелый, стал для Пуссена существом, превосходящим человека, предстал

перед ним как причудливый гений, живущий в неведомой сфере. Он будил в душе

тысячу смутных мыслей. Явлений духовной жизни, сказывающихся в подобном

колдовском воздействии, нельзя определить точно, как нельзя передать

волнение, которое вызывает песня, напоминающая сердцу изгнанника о родине.

Откровенное презрение этого старика к самым лучшим начинаниям искусства, его

манеры, почтение, с каким относился к нему Порбус, его работа, так долго

скрываемая, работа, осуществленная ценой великого терпения и, очевидно,

гениальная, если судить по эскизу головы богоматери, который вызвал столь

откровенное восхищение молодого Пуссена и был прекрасен даже при сравнении с

«Адамом» Мабузе, свидетельствуя о мощной кисти одного из державных

властителей искусства, - все в этом старце выходило за пределы человеческой

природы.

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Для публикации сообщений создайте учётную запись или авторизуйтесь

Вы должны быть пользователем, чтобы оставить комментарий

Создать учетную запись

Зарегистрируйте новую учётную запись в нашем сообществе. Это очень просто!

Регистрация нового пользователя

Войти

Уже есть аккаунт? Войти в систему.

Войти


×