Chanda 14 Опубликовано: 13 ноября 2008 (изменено) В. Пелевин. Затворник и Шестипалый. (продолжение) 6 - Слушай, Затворник, ты все знаешь - что такое любовь? - Интересно, где ты услыхал это слово? - спросил Затворник. - Да когда меня выгоняли из социума, кто-то спросил, люблю ли я что положено. Я сказал, что не знаю. И потом, Одноглазка сказала, что очень тебя любит, а ты - что любишь ее. - Понятно. Знаешь, я тебе вряд ли объясню. Это можно только на примере. Вот представь себе, что ты упал в бочку с водой и тонешь. Представил? - Угу. - А теперь представь, что ты на секунду высунул голову, увидел свет, глотнул воздуха и что-то коснулось твоих рук. И ты за это схватился и держишься. Так вот, если считать, что всю жизнь тонешь (а так это и есть), то любовь - это то, что помогает тебе удерживать голову над водой. - Это ты про любовь к тому, что положено любить? - Не важно. Хотя, в общем, то, что положено, можно любить и под водой. Что угодно. Какая разница, за что хвататься, - лишь бы это выдержало. Хуже всего, если это кто-то другой, - он, видишь ли, всегда может отдернуть руку. А если сказать коротко, любовь - это то, из-за чего каждый находится там, где он находится. Исключая, пожалуй, мертвых... Хотя... - По-моему, я никогда ничего не любил, - перебил Шестипалый. - Нет, с тобой это тоже случалось. Помнишь, как ты проревел полдня, думая о том, кто помахал тебе в ответ, когда нас сбрасывали со стены? Вот это и была любовь. Ты ведь не знаешь, почему он это сделал. Может, он считал, что издевается над тобой куда тоньше других. Мне лично кажется, что так оно и было. Так что ты вел себя очень глупо, но совершенно правильно. Любовь придает смысл тому, что мы делаем, хотя на самом деле его нет. - Так что, любовь нас обманывает? Это что-то вроде сна? - Нет. Любовь - это что-то вроде любви, а сон - это сон. Все, что ты делаешь, ты делаешь только из-за любви. Иначе ты просто сидел бы на земле и выл от ужаса. Или отвращения. - Но ведь многие делают то, что делают, совсем не из-за любви. - Брось. Они ничего не делают. - А ты что-нибудь любишь, Затворник? - Люблю. - А что? - Не знаю. Что-то такое, что иногда приходит ко мне. Иногда это какая-нибудь мысль, иногда гайки, иногда ветер. Главное, что я всегда узнаю это, как бы оно ни наряжалось, и встречаю его тем лучшим, что во мне есть. - Чем? - Тем, что становлюсь спокоен. - А все остальное время ты беспокоишься? - Нет. Я всегда спокоен. Просто это лучшее, что во мне есть, и когда то, что я люблю, приходит ко мне, я встречаю его своим спокойствием. - А как ты думаешь, что лучшее во мне? - В тебе? Пожалуй, это когда ты молчишь где-нибудь в углу и тебя не видно. - Правда? - Не знаю. Если серьезно, ты можешь узнать, что лучшее в тебе, по тому, чем ты встречаешь то, что полюбил. Что ты чувствовал, думая о том, кто помахал тебе рукой? - Печаль. - Ну вот, значит, лучшее в тебе - твоя печаль, и ты всегда будешь встречать ею то, что любишь. Затворник оглянулся и к чему-то прислушался. - Хочешь на богов поглядеть? - неожиданно спросил он. - Только, пожалуйста, не сейчас, - испуганно ответил Шестипалый. - Не бойся. Они тупые. Ну гляди же, вон они. По проходу мимо конвейера быстро шли два огромных существа - они были так велики, что их головы терялись в полумраке где-то под потолком. За ними шагало еще одно похожее существо, только пониже и потолще, - оно несло в руке сосуд в виде усеченного конуса, обращенного узкой частью к земле. Двое первых остановились недалеко от того места, где сидели Затворник с Шестипалым, и стали издавать низкие рокочущие звуки ("Говорят", - догадался Шестипалый), а третье существо подошло к стене, поставило сосуд на пол, обмакнуло туда шест с щетиной на конце и провело по грязно-серой стене свежую грязно-серую линию. Запахло чем-то странным. - Слушай, - еле слышно прошептал Шестипалый, - а ты говорил, что знаешь их язык. Что они говорят? - Эти двое? Сейчас. Первый говорит: "Я выжрать хочу". А второй говорит: "Ты больше к Дуньке не подходи". - А что такое "Дунька"? - Область мира такая. - А... А что первый хочет выжрать? - Дуньку, естественно, - подумав, ответил Затворник. - А как он выжрет область мира? - На то они и боги. - А эта, толстая, что она говорит? - Она не говорит, а поет. О том, что после смерти хочет стать ивою. Моя любимая божественная песня, кстати. Как-нибудь я тебе ее спою. Жаль только, я не знаю, что такое ива. - А разве боги умирают? - Еще бы. Это их основное занятие. Двое пошли дальше. "Какое величие!" - потрясенно думал Шестипалый. Тяжелые шаги богов и их низкие голоса стихли; наступила тишина. Сквозняк крутил пыль над кафельными плитами пола, и Шестипалому казалось, что он смотрит с невообразимо высокой горы на раскинувшуюся внизу странную каменную пустыню, над которой миллионы лет происходит одно и то же: несется ветер, и в нем летят остатки чьих-то жизней, выглядящие издалека соломинками, бумажками, щепками или еще как-то. "Когда-нибудь, - думал Шестипалый, - кто-то другой будет смотреть отсюда вниз и подумает обо мне, не зная сам, что думает обо мне. Так же, как я сейчас думаю о ком-то, кто чувствовал то же самое, что и я, Бог весть когда. В каждом дне есть точка, которая скрепляет его с прошлым и будущим. До чего же печален этот мир..." - Но в нем есть что-то такое, что оправдывает самую грустную жизнь, - сказал вдруг Затворник. "Стать бы после сме-е-е-рти и-и-вою", - протяжно и тихо пела толстая богиня у ведра с краской; Шестипалый, положив голову на локоть, испытывал печаль, а Затворник был совершенно спокоен и глядел в пустоту словно поверх тысяч невидимых голов. 7 За то время, пока Шестипалый занимался с гайками, целых десять миров ушло в Цех номер один. Что-то скрипело и постукивало за зелеными воротами, что-то происходило там, и Шестипалый, только подумав об этом, покрывался холодным потом и начинал трястись - но именно это и придавало ему силы. Его руки заметно удлинились и усилились - теперь они были такими же, как у Затворника. Но пока это ни к чему не привело. Единственное, что знал Затворник, - это то, что полет осуществляется с помощью рук, а что он собой представляет, было неясно. Затворник считал, что это особый способ мгновенного перемещения в пространстве, при котором нужно представить себе то место, куда хочешь попасть, а потом дать рукам мысленную команду перенести туда все тело. Целые дни он проводил в созерцании, пытаясь перенестись хоть на несколько шагов, но ничего не выходило. - Наверно, - говорил он Шестипалому, - наши руки еще недостаточно сильны. Надо продолжать. Однажды, когда Затворник и Шестипалый, сидя в куче тряпок между ящиками, вглядывались в сущность вещей, случилось крайне неприятное событие. Вокруг стало чуть темнее, и когда Шестипалый открыл глаза, перед ним маячило огромное небритое лицо какого-то бога. - Ишь, куда забрались, - сказало оно, а затем огромные грязные руки схватили Затворника и Шестипалого, вытащили из-за ящиков, с невероятной скоростью перенесли через огромное пространство и бросили в один из миров, уже не очень далеких от Цеха номер один. Сначала Затворник и Шестипалый отнеслись к этому спокойно и даже с некоторой иронией - они устроились возле Стены Мира и принялись готовить себе убежища души, - но бог вдруг вернулся, вытащил Шестипалого, поглядел на него внимательно, удивленно чмокнул губами, а потом обмотал ему лапку куском липкой синей ленты и кинул его обратно. Через несколько минут подошло сразу несколько богов - они достали Шестипалого и принялись его рассматривать по очереди, издавая возгласы восторга. - Не нравится мне это, - сказал Затворник, когда боги наконец вернули Шестипалого на место и ушли, - плохо дело. - По-моему, тоже, - ответил перепуганный Шестипалый. - Может, лучше снять эту дрянь? И он показал на синюю ленту, обмотанную вокруг его ноги. - Лучше пока не снимай, - сказал Затворник. Некоторое время они мрачно молчали, а потом Шестипалый сказал: - Это все из-за шести пальцев. Ну убежим мы отсюда - так ведь они нас теперь искать будут. Про ящики они знают. А где-нибудь еще можно спрятаться? Затворник помрачнел еще больше, а потом вместо ответа предложил сходить в здешний социум, чтобы развеяться. Но оказалось, что со стороны далекой кормушки-поилки к ним уже движется целая депутация. Судя по тому, что, не дойдя шагов двадцать до Затворника и Шестипалого, идущие им навстречу повалились наземь и дальше стали двигаться ползком, у них были серьезные намерения. Затворник велел Шестипалому отойти назад и пошел выяснить, в чем дело. Вернувшись, он сказал: - Такого я действительно никогда не видел. У них тут, похоже, религиозная община. Во всяком случае, они видели, как ты общаешься с богами, и теперь считают тебя пророком, а меня - твоим учеником или чем-то вроде этого. - Ну и что теперь будет? Чего они хотят? - Зовут к себе. Говорят, какая-то стезя выпрямлена, что-то увито и так далее. Я ничего не понял, но, думаю, пойти стоит. - Пошли, - безразлично пожал плечами Шестипалый. Его томили мрачные предчувствия. По дороге было сделано несколько навязчивых попыток понести Затворника на руках, и избежать этого удалось с большим трудом. К Шестипалому никто не смел не то что приблизиться, а даже поднять на него взгляд, и он шел в центре большого круга пустоты. По прибытии Шестипалого усадили на высокую горку соломы, а Затворник остался у ее основания и погрузился в беседу со здешними первосвященниками, которых было около двадцати, - их легко было узнать по обрюзгшим толстым лицам. Затем он благословил их и полез на горку к Шестипалому, у которого было так погано на душе, что он даже не ответил на ритуальный поклон Затворника, что, впрочем, выглядело для паствы вполне естественно. Выяснилось, что все давно ждали прихода мессии, потому что приближающийся решительный этап, называвшийся здесь Великим Судом, уже долгое время волновал народные умы, а первосвященники настолько разъелись и обленились, что на все обращенные к ним вопросы отвечали коротким кивком в направлении неба. Так что появление Шестипалого с учеником оказалось очень кстати. - Ждут проповеди, - сообщил Затворник. - Ну так наплети им что-нибудь, - буркнул Шестипалый. - Я ведь дурак дураком, сам знаешь. На слове "дурак" голос у него задрожал, и вообще было видно, что он вот-вот заплачет. - Они меня съедят, боги эти, - сказал он. - Я чувствую. - Ну-ну. Успокойся, - сказал Затворник, повернулся к толпе у горки и принял молитвенную позу: задрал кверху голову и воздел руки. - Эй, вы! - закричал он. - Скоро все в ад пойдете. Вас там зажарят, а самых грешных перед этим замаринуют в уксусе. Над социумом пронесся вздох ужаса. - Я же, по воле богов и их посланца, моего господина, хочу научить вас, как спастись. Для этого надо победить грех. А вы хоть знаете, что такое грех? Ответом было молчание. - Грех - это избыточный вес. Греховна ваша плоть, ибо именно из-за нее вас поражают боги. Подумайте: что приближает ре... Великий Суд? Да именно то, что вы обрастаете жиром. Ибо худые спасутся, а толстые нет. Истинно так: ни один костлявый и синий не будет ввергнут в пламя, а толстые и розовые будут там все. Но те, кто будет отныне и до Великого Суда поститься, обретут вторую жизнь. Ей, Господи! А теперь встаньте и больше не грешите. Но никто не встал - все лежали на земле и молча глядели: кто на размахивающего руками Затворника, кто в пучину неба. Многие плакали. Пожалуй, речь Затворника не понравилась только первосвященникам. - Зачем ты так, - шепнул Шестипалый, когда Затворник опустился на солому, они же тебе верят. - А я что, вру? - ответил Затворник. - Если они сильно похудеют, их отправят на второй цикл откорма. А потом, может, и на третий. Да Бог с ними, давай лучше думать о своих делах. 8 Затворник часто говорил с народом, обучая, как придавать себе наиболее неаппетитный вид, а Шестипалый большую часть времени сидел на своей соломенной горке и размышлял о природе полета. Он почти не участвовал в беседах с народом и только иногда рассеянно благословлял подползавших к нему мирян. Бывшие первосвященники, которые совершенно не собирались худеть, глядели на него с ненавистью, но ничего не могли поделать, потому что все новые и новые боги подходили к миру, вытаскивали Шестипалого, разглядывали его и показывали друг другу. Один раз среди них оказался даже сопровождаемый большой свитой обрюзгший седенький старичок, к которому остальные боги относились с крайним почтением. Старичок взял его на руки, и Шестипалый злобно нагадил ему прямо на холодную трясущуюся ладонь, после чего был довольно грубо водворен на место. А по ночам, когда все засыпали, они с Затворником продолжали отчаянно тренировать свои руки - чем меньше они верили в то, что это к чему-нибудь приведет, тем яростней становились их усилия. Руки у них выросли до такой степени, что заниматься с железками, на которые Затворник разобрал кормушку-поилку (в социуме все постились и выглядели уже почти прозрачными), больше не было никакой возможности - стоило чуть взмахнуть руками, как ноги отрывались от земли и приходилось прекращать упражнение. Это было той самой сложностью, о которой Затворник в свое время предупреждал Шестипалого, но ее удалось обойти - Затворник знал, как укреплять мышцы статическими упражнениями, и научил этому Шестипалого. Зеленые ворота уже виднелись за Стеной Мира, и, по подсчетам Затворника, до Великого Суда остался всего десяток затмений. Боги не особенно пугали Шестипалого - он успел привыкнуть к их постоянному вниманию и воспринимал его с брезгливой покорностью. Его душевное состояние пришло в норму, и он, чтобы хоть как-то развлечься, начал выступать с малопонятными темными проповедями, которые буквально потрясали паству. Однажды он вспомнил рассказ Одноглазки о подземной вселенной и в порыве вдохновения описал приготовление супа для ста шестидесяти демонов в зеленых одеждах в таких мельчайших подробностях, что под конец не только сам перепугался до одури, но и сильно напугал Затворника, который в начале его речи только хмыкал. Многие из паствы заучили эту проповедь наизусть, и она получила название "Откровения Синей Ленточки" - таково было сакральное имя Шестипалого. После этого даже бывшие первосвященники бросили есть и целыми часами бегали вокруг полуразобранной кормушки-поилки, стремясь избавиться от жира. Поскольку и Затворник и Шестипалый ели каждый за двоих, Затворнику пришлось сочинить специальный догмат о непогрешимости, который быстро пресек разные разговоры шепотом. Но если Шестипалый после пережитого потрясения быстро вошел в норму, то с Затворником начало твориться что-то неладное. Казалось, депрессия Шестипалого перешла к нему, и с каждым часом он становился все замкнутей. Однажды он сказал Шестипалому: - Знаешь, если у нас ничего не выйдет, я поеду вместе со всеми в Цех номер один. Шестипалый открыл было рот, но Затворник остановил его: - А поскольку у нас наверняка ничего не выйдет, это можно считать решенным. Шестипалый вдруг понял: то, что он только что собирался сказать, было совершенно лишним. Он не мог переменить чужого решения, а мог только выразить свою привязанность к Затворнику - что бы он ни сказал, смысл был бы именно таким. Раньше он наверняка не удержался бы от массы ненужной болтовни, но за последнее время что-то в нем изменилось. И в ответ он просто кивнул головой, отошел в сторону и погрузился в размышления. Вскоре он вернулся и сказал: - Я тоже поеду вместе с тобой. - Нет, - сказал Затворник, - ты ни в коем случае не должен этого делать. Ты теперь знаешь почти все, что знаю я. И ты обязательно должен остаться жить и найти себе ученика. Может быть, хотя бы он приблизится к умению летать. - Ты хочешь, чтобы я остался один? - раздраженно спросил Шестипалый. - С этим быдлом? И он показал на простершуюся на земле при начале беседы пророков паству: одинаковые дрожащие изможденные тела закрывали собой почти все видимое пространство. - Они не быдло, - сказал Затворник, - они больше походят на детей. - На умственно отсталых детей, - добавил Шестипалый. - К тому же с массой врожденных пороков. Затворник с ухмылкой поглядел на его ноги. - Интересно, а ты помнишь, каким был ты сам до нашей встречи? Шестипалый задумался и смутился. - Нет, - наконец сказал он, - не помню. Честное слово, не помню. - Ладно, - сказал Затворник, - поступай как знаешь. На этом разговор прекратился. Дни, оставшиеся до конца, летели быстро. Однажды утром, когда паства еще только продирала глаза, Затворник и Шестипалый заметили, что зеленые ворота, еще вчера казавшиеся такими далекими, нависают над самой Стеной Мира. Они переглянулись, и Затворник сказал: - Сегодня мы сделаем нашу последнюю попытку. Последнюю потому, что завтра ее уже некому будет делать. Наши руки так разрослись, что мы не можем даже помахать ими в воздухе - нас сбивает с ног. Поэтому сейчас мы отправимся к Стене Мира, чтобы нам не мешал этот гомон, а оттуда попробуем перенестись на купол кормушки-поилки. Если нам это не удастся, тогда попрощаемся с миром. - Как это делается? - по привычке спросил Шестипалый. Затворник с удивлением поглядел на него. - Откуда я знаю, как это делается, - сказал он. Пастве было сказано, что пророки идут общаться с богами. Скоро Затворник и Шестипалый были уже возле Стены Мира, где уселись, прислонясь к ней спиной. - Помни, - сказал Затворник, - надо представить себе, что ты уже там, и тогда... Шестипалый закрыл глаза, сосредоточил все свое внимание на руках и стал думать о резиновом шланге, подходившем к крыше кормушки-поилки. Постепенно он вошел в транс, и у него появилось четкое ощущение, что этот шланг находится совсем рядом с ним - на расстоянии вытянутой руки. Раньше, представив себе, что он уже попал туда, куда хотел перелететь, Шестипалый спешил открыть глаза, и всегда оказывалось, что он сидит там же, где сидел. Но сегодня он решил попробовать нечто новое. "Если медленно сводить руки, - подумал он, - так, чтобы шланг оказался между ними, что тогда?" Осторожно, стараясь сохранить достигнутую уверенность, что шланг совсем рядом, он стал сближать руки. И когда они, сойдясь в месте, где перед этим была пустота, коснулись шланга, он не выдержал и изо всех сил завопил: - Есть! - и открыл глаза. - Тише, дурак, - сказал стоящий перед ним Затворник, чью ногу он сжимал. - Смотри. Шестипалый вскочил на ноги и обернулся. Ворота Цеха номер один были раскрыты, и их створки медленно проплывали по бокам и сверху. - Приехали, - сказал Затворник. - Пошли назад. На обратном пути они не сказали ни слова. Лента транспортера двигалась с той же скоростью, с какой шли Затворник и Шестипалый, только в другую сторону, и поэтому всю дорогу вход в Цех номер один был там, где они находились. А когда они дошли до своих почетных мест возле кормушки-поилки, вход накрыл их и поплыл дальше. Затворник подозвал к себе кого-то из паствы. - Слушай, - сказал он. - Только спокойно! Иди и скажи остальным, что наступил Великий Суд. Видишь, как потемнело небо? - А что теперь делать? - спросил тот с надеждой. - Всем сесть на землю и сделать вот так, - сказал Затворник и закрыл руками глаза. - И не подглядывать, иначе мы ни за что не ручаемся. И чтоб тихо. Сперва все-таки поднялся гомон. Но он быстро стих - все уселись на землю и сделали так, как велел Затворник. - Ну что, - сказал Шестипалый, - давай прощаться с миром? - Давай, - ответил Затворник, - ты первый. Шестипалый встал, оглянулся по сторонам, вздохнул и сел на место. - Все? - спросил Затворник. Шестипалый кивнул. - Теперь я, - поднимаясь сказал Затворник, задрал голову и закричал изо всех сил: - Мир! Прощай! 9 - Ишь, раскудахтался, - сказал громовой голос. - Который? Этот, что квохчет, что ли? - Не, - ответил другой голос. - Рядом. Над Стеной Мира возникло два огромных лица. Это были боги. - Ну и дрянь, - сокрушенно заметило первое лицо. - Чего с ними делать, непонятно. Они же полудохлые все. Над миром пронеслась огромная рука в белом, заляпанном кровью и усеянном прилипшим пухом рукаве и тронула кормушку-поилку. - Семен, мать твою, ты куда смотришь? У них же кормушка сломана! - Цела была, - ответил бас. - Я в начале месяца все проверял. Ну что, будем забивать? - Нет, не будем. Давай включай конвейер, подгоняй другой контейнер, а здесь - чтоб завтра кормушку починил. Как они не передохли только... - Ладно. - А насчет этого, у которого шесть пальцев, - тебе обе лапки рубить? - Давай обе. - Я одну себе хотел. Затворник повернулся к внимательно слушающему, но почти ничего не понимающему Шестипалому. - Слушай, - прошептал он, - кажется, они хотят... Но в этот момент огромная белая рука снова метнулась по небу и сгребла Шестипалого. Шестипалый не разобрал, что хотел сказать Затворник. Ладонь обхватила его, оторвала от земли, потом перед ним мелькнула огромная грудь с торчащей из кармана авторучкой, ворот рубахи и, наконец, пара большущих выпуклых глаз, которые уставились на него в упор. - Ишь, крылья-то. Как у орла! - сказал небывалых размеров рот, за которым желтели бугристые зубы. Шестипалый давно привык находиться в руках у богов. Но сейчас от ладоней, которые его держали, исходила какая-то странная, пугающая вибрация. Из разговора он понял только, что речь идет не то о его руках, не то о ногах, а потом откуда-то снизу долетел сумасшедший крик Затворника: - Шестипалый! Беги! Клюй его прямо в морду! Первый раз за все время их знакомства в голосе Затворника звучало отчаяние. И Шестипалый испугался, до такой степени испугался, что все его действия приобрели сомнамбулическую безошибочность, - он изо всех сил клюнул вылупленный на него глаз и сразу стал с невероятной скоростью бить по потной морде бога руками с обеих сторон. Раздался рев такой силы, что Шестипалый воспринял его не как звук, а как давление на всю поверхность своего тела. Ладони бога разжались, а в следующий момент Шестипалый заметил, что находится под потолком и, ни на что не опираясь, висит в воздухе. Сначала он не понял, в чем дело, а потом увидел, что по инерции продолжает махать руками и именно они удерживают его в пустоте. Отсюда было видно, что представляет собой Цех номер один: это был огороженный с двух сторон участок конвейера, возле которого стоял длинный, в красных и коричневых пятнах, деревянный стол, усыпанный пухом и перьями, и лежали стопки прозрачных пакетов. Мир, где остался Затворник, выглядел просто большим прямоугольным контейнером, заполненным множеством неподвижных крохотных тел. Шестипалый не видел Затворника, но был уверен, что тот видит его. - Эй, - закричал он, кругами летая под самым потолком, - Затворник! Давай сюда! Маши руками как можно быстрей! Внизу, в контейнере, что-то замелькало и, быстро вырастая в размерах, стало приближаться - и вот Затворник оказался рядом. Он сделал несколько кругов вслед за Шестипалым, а потом закричал: - Садимся вон туда! Когда Шестипалый подлетел к квадратному пятну мутного белесого света, пересеченному узким крестом, Затворник уже сидел на подоконнике. - Стена, - сказал он, когда Шестипалый приземлился рядом, - светящаяся стена. Затворник был внешне спокоен, но Шестипалый отлично знал его и видел, что тот немного не в себе от происходящего. С Шестипалым происходило то же самое. И вдруг его осенило. - Слушай, - закричал он, - да ведь это и есть полет! Мы летали! Затворник некоторое время глядел на него, а потом кивнул головой. - Пожалуй, - сказал он. - Хоть это и слишком примитивно. Между тем беспорядочное мелькание фигур внизу несколько успокоилось, и стало видно, что двое в белых халатах удерживают третьего, зажимающего лицо рукой. - Сука! Он мне глаз выбил! Сука! - орал этот третий. - Что такое "сука"? - спросил Шестипалый. - Это способ обращения к одной из стихий, - ответил Затворник. - Собственного смысла это слово не имеет. Но нам сейчас, похоже, будет худо. - А к какой стихии он обращается? - спросил Шестипалый. - Сейчас увидим, - сказал Затворник. Пока Затворник произносил эти слова, бог вырвался из удерживавших его рук, кинулся к стене, сорвал красный баллон огнетушителя и метнул его в сидящих на подоконнике - он сделал это так быстро, что никто не сумел ему помешать, а Затворник с Шестипалым еле успели взлететь в разные стороны. Раздался звон и грохот. Огнетушитель, пробив окно, исчез, и в помещение ворвалась волна свежего воздуха - только после этого выяснилось, как там воняло. Стало неправдоподобно светло. - Летим! - заорал Затворник, потеряв вдруг всю свою невозмутимость. - Живо! Вперед! И, отлетев подальше от окна, он разогнался, сложил крылья и исчез в луче желтого горячего света, бившем из дыры в крашеном стекле, откуда дул ветер и доносились новые, незнакомые звуки. Шестипалый, разгоняясь, понесся по кругу. Последний раз внизу мелькнул восьмиугольный контейнер, залитый кровью стол и размахивающие руками боги - сложив крылья, он со свистом пронесся сквозь дыру. Сначала он на секунду ослеп - так ярок был свет. Потом его глаза привыкли, и он увидел впереди и вверху круг желто-белого огня такой яркости, что смотреть на него даже краем глаза было невозможно. Еще выше виднелась темная точка - это был Затворник. Он разворачивался, чтобы Шестипалый мог его догнать, и скоро они уже летели рядом. Шестипалый оглянулся - далеко внизу осталось огромное и уродливое серое здание, на котором было всего несколько закрашенных масляной краской окон. Одно из них было разбито. Все вокруг было таких чистых и ярких цветов, что Шестипалый, чтобы не сойти с ума, стал смотреть вверх. Лететь было удивительно легко - сил на это уходило не больше, чем на ходьбу. Они поднимались выше и выше, и скоро все внизу стало просто разноцветными квадратиками и пятнами. Шестипалый повернул голову к Затворнику. - Куда? - прокричал он. - На юг, - коротко ответил Затворник. - А что это? - спросил Шестипалый. - Не знаю, - ответил Затворник, - но это вон там. И он махнул крылом в сторону огромного сверкающего круга, только по цвету напоминавшего то, что они когда-то называли светилами. Изменено 15 января 2009 пользователем NULL Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 17 ноября 2008 Кола-рыба Итальянская сказка В Мессине, на самом берегу голубого Мессинского пролива, стояла хижина. Жила в ней вдова рыбака с единственным сыном, которого звали Кола. Когда маленький Кола появился на свет, его приветствовал шум моря. Когда он впервые засмеялся, он засмеялся солнечным зайчикам, прыгавшим на волнах. Едва мальчик научился ходить, он побежал прямо к морю. Игрушками его были высохшие морские звезды, выкинутые приливом на берег, да обкатанные водой блестящие камешки. Что же удивительного, что для мальчика море было роднее редкого дома! А мать боялась моря. Ведь оно унесло ее отца, брата, а потом и мужа. Поэтому стоило мальчику отплыть хоть немного от берега, мать выбегала из дому и кричала: - Вернись, Кола! Вернись, Кола! И Кола послушно поворачивал к берегу. Но вот однажды, когда она звала его, Кола засмеялся, помахал ей рукой и поплыл дальше. Тогда мать рассердилась и крикнула ему вслед: - Если тебе море дороже матери, то и живи в море, как рыба! Ничего дурного она не желала своему сыну, просто крикнула в сердцах, как многие матери, когда их рассердят дети. Но то ли этот день был днем чудес, то ли услышал ее слова злой волшебник, только Кола и впрямь навсегда остался в море. Между пальцами у него выросла перепонка, горло вздулось и сделалось как у лягушки. Бедная мать, увидев, что натворили ее необдуманные слова, заболела с горя и через несколько дней умерла. Хижина, в которой уже никто не жил, обветшала и покосилась. Но раз в год, в тот самый день, когда у матери вырвалось нечаянное проклятие, Кола подплывал к берегу и с грустью смотрел на дом, куда ему уже больше не вернуться. В эти дни мессинские рыбаки, их жены и дети не подходили близко к этому месту. И вовсе не потому, что они боялись человека-рыбу. Кола был их большим другом. Он распутывая рыбачьи сети, если их запутывал морской черт-скат, показывал, какой стороной идут косяки рыб, предупреждал о вечно меняющихся коварных подводных течениях. Рыбаки не подходили к старой хижине, чтобы не помешать Кола одолеть свое горе в одиночку. Они ведь и сами так поступали - радость старались встретить вместе, горем не делились ни с кем. Как-то услышал о Кола-Рыбе король. И захотелось ему посмотреть на такое чудо. Король велел всем морякам зорко глядеть, когда они выходят в море, не покажется ли где Кола. Если увидят его, пусть передадут, что сам король желает с ним говорить. На рассвете одного дня матрос с парусной шхуны заметил в открытом море, как Кола играет в волнах, словно большой дельфин. Матрос приставил ко рту ладони и закричал: - Эй, Кола-Рыба, плыви в Мессину! С тобой хочет говорить король! Кола тотчас повернул к берегу. В полдень он подплыл к ступеням дворцовой лестницы, что уходила прямо в воду. Начальник береговой стражи доложил об этом привратнику, привратник младшему лакею, младший лакей - старшему камердинеру, а уж старший камердинер осмелился доложить королю. Король в мантии и короне спустился до половины лестницы и заговорил: - Слушай меня, Кола-Рыба! Мое королевство богато и обширно. Все, что находится на суше, я знаю наперечет. А что скрыто в моих подводных владениях, не ведомо никому, даже мне. Я хочу, чтобы ты узнал это и рассказал своему королю. - Хорошо, - ответил Кола и ушел в морскую глубь. Когда Кола вернулся, он рассказал много удивительного. Рассказал, что видел на морском дне долины, горы и пещеры. Рассказал о рощах из разноцветных кораллов, о холодных течениях и горячих ключах, что бьют из расселин морских гор. Рассказал о диковинных рыбах, которых никто никогда не видел, потому что они живут далеко внизу, в вечных зеленых сумерках. Только в одном месте Кола не мог достичь дна - у большого Мессинского маяка. - Ах, какое огорчение! - воскликнул король. - Мне как раз больше всего хотелось знать, на чем стоит Мессина. Прошу тебя, спустись поглубже. Кола кивнул головой и снова нырнул - только легонько плеснула волна. Целый день и целую ночь он пропадал в пучине. Вернулся измученный, усталый и сказал королю: - Слушай, король, я опять не достиг дна. Но я увидел, что Мессина стоит на утесе, утес покоится на трех колоннах. Что будет с тобой, Мессина! Одна из колонн еще цела, другая дала трещину, а третья вот-вот рухнет. - А на чем стоят колонны? - спросил король. - Мы непременно должны это узнать. Кола-Рыба. - Я не могу нырнуть глубже, - ответил Кола. - Вода внизу тяжела, как камни. От нее болят глаза, грудь и уши. - Прыгни с верхушки сторожевой башни маяка, - посоветовал король. Ты и не заметишь, как опустишься на дно. Башня стояла как раз в устье пролива. В те давние времена на ней, сменяя друг друга, несли свою службу дозорные. Когда надвигался ураган, дозорный трубил в рог и разворачивал по ветру флаг. Увидев это, корабли уходили в открытое море, подальше от земли, чтобы их не разбило о прибрежные скалы. Кола-Рыба поднялся на сторожевую башню и с ее верхушки ринулся в волны. На этот раз Кола пропадал три дня и три ночи. Только на рассвете четвертого дня голова его показалась над водой. Он с трудом подплыл к дворцовой лестнице и сел на первую ступеньку. - Горе тебе, Мессина, настает черный день, и ты обратишься в прах! заговорил он, едва отдышавшись. - Расскажи же скорей, что ты увидел! - нетерпеливо воскликнул король. - Что делается на дне? Кола покачал головой. - Не знаю. Я и теперь не добрался до дна. Откуда-то снизу поднимаются дым и пламя. Дым замутил воду, от огня она стала горячей. Никто живой, ни рыба, ни морские звезды, не могут спуститься ниже, чем спустился я. - Раньше я тебя просил, а теперь приказываю: что бы ни было там, внизу, ты должен узнать, на чем стоит Мессина. Кола-Рыба усмехнулся. - Слушай, король! Ветер и волны не поймаешь даже самой частой сетью. А я сродни ветру и волнам! Мне приказывать нельзя. Прощайте, ваше величество. Он соскользнул со ступенек в воду и собирался уплыть прочь. Тут король со злости затопал ногами, сорвал с головы корону и бросил ее в воду. - Что ты сделал, король! - воскликнул Кола. - Ведь корона стоит несметных сокровищ! - Да, - согласился король, - второй такой короны нет на свете. Если ты не достанешь ее со дна, мне придется сделать то, что делают все короли, когда им нужны деньги. Я обложу податью всех рыбаков Сицилии, и рано или поздно мои сборщики выколотят из них новую корону. Кола-Рыба опять присел на ступеньку лестницы. - Будь по-твоему, король! Ради детей рыбаков я постараюсь достать до дна. Но сердце говорит мне, что я никогда не увижу больше родного сицилийского неба над головой. Дайте мне горсть чечевицы, я возьму ее с собой. Если я погибну в глубинах, вы узнаете об этом. На серебряном блюдечке принесли чечевицу. Кола зажал ее плоские зерна в руке и бросился в море. Король поставил часовых у того места, где погрузился в воду Кола-Рыба. Семь дней часовые не спускали глаз с морской глади, а на восьмой день вдруг увидели, что по воде плывет чечевица. Тут все поняли, что Кола больше уже не вернется. А вслед за покачивающимися на волнах зернами вынырнула удивительная рыба, какой никто никогда не видывал. Верно, одна из тех придонных рыб, о которых рассказывал Кола. В зубастой пасти она держала драгоценную королевскую корону. Рыба высунулась из воды, положила корону на нижнюю ступеньку лестницы и, плеснув хвостом, исчезла в море. Никто не знает, как погиб человек-рыба, который пошел на смерть, чтобы избавить бедняков от беды. Но рассказы о нем передавались от деда к отцу, от отца к сыну. И вот вправду настал черный день Мессины. Все кругом загудело и затряслось. Горы раскалывались на куски и с грохотом рушились вниз. Земля расступалась, и там, где было ровное место, зияли пропасти. Вмиг цветущий город превратился в груду развалин. Сбылось пророчество Кола. Однако люди не ушли из Мессины. Ведь каждому дороже всего край, где он появился на свет и прожил всю жизнь. Оставшиеся в живых выстроили новый город, еще прекраснее прежнего. Он и сейчас стоит на самом берегу голубого Мессинского пролива. Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 19 ноября 2008 Евражка Эскимосская сказка. Выбежала из своей норки евражка и побежала пить к речке, а мимо шел ворон. Сел ворон на землю и завалил камнем выход из норы. Прибежала евражка, видит — вход закрыт. Поднялась на задние лапки, увидела ворона: — Ну, евражка, я тебя съем! — говорит ворон. - Подожди, я хочу видеть танец ворона. Танцевать-то ворон не умел, но и сознаться не хотел. — Хорошо, — сказал ворон, — я как раз мастер танцевать танец ворона!— и начал танцевать. Но евражка закричала: — Не так, не так! — А как? — говорит ворон. - Закрой глаза и ногами бей в разные стороны! Закрыл ворон глаза и бьет ногами в разные стороны: вправо, влево - и откинул камень от норы в сторону. Пискнула евражка и нырнула в нору. Бросился ворон за евражкой — только хвост ему и достался. Повертел, повертел ворон хвост евражки. — Ну, и то добыча! — говорит он, и понес хвост домой, подал его вороне. — Посмотри, жена, какую я добычу принес! — Фу, какой жалкий хвостик! — говорит ворона. — Ничего, не жалкий! Хвост как хвост... Ты свари его, он очень вкусный. Разожгла ворона огонь, поставила воду греть, а ворон под теплый полог лег. Захворала евражка без хвоста. Что делать? Вот призывает она дочку и говорит: — Иди на берег речки и найди мне камень величиной с глаз. Приносит дочь круглый камень. Нарисовала евражка на камне глаз — все жилки вывела и зрачок сделала. — Иди, дочка, — говорит она, — к ворону и скажи ему, чтобы он обменял глаз на хвост. Приходит дочка евражки к ворону и говорит: — Моя мать просит хвост. Возьми глаз, отдай хвост! — А, давно бы так! Давай, давай скорее. Жена, выброси им этот дрянной хвост! Отдала евражка камень, взяла хвост и убежала. Любуется ворон глазом, щелкает языком от удовольствия. — Что на свете вкуснее глаза? Вертел он, вертел глаз, прицелился, клюнул с размаха — сломал себе зуб, закричал страшным голосом, кинулся за евражкой, но она уже давно была дома. Больше евражка ворону на глаза не попадалась. Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Matata 0 Опубликовано: 19 ноября 2008 Это такая симпатичная Евражка! Спасибо, Chanda, и за сказку и за фото!!! (короткие сказки, конечно, сразу читаются ) Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Vilvarin 0 Опубликовано: 19 ноября 2008 Спасибо за Эскимосскую сказку Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 19 ноября 2008 Matata, Vilvarin Спасибо за внимание! Будет ещё много сказок. Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 21 ноября 2008 Г. Х. Андерсен Иб и Христиночка Неподалеку от реки Гуден по Силькеборгскому лесу проходит горный кряж, вроде большого вала. У подножия его, с западной стороны, стоял, да и теперь стоит крестьянский домик. Почва тут скудная; песок так и просвечивает сквозь редкую рожь и ячмень. Тому минуло уже много лет. Хозяева домика засевали маленькое поле, держали трех овец, свинью да двух волов — словом, кормились кое-как; что есть — хорошо, а нет — и не спрашивай! Могли бы они держать и пару лошадей, да говорили, как и другие тамошние крестьяне: — Лошадь сама себя съедает, — коли дает что, так и берет столько же! Йеппе Йенс летом работал в поле, а зимою прилежно резал деревянные башмаки. Держал он и помощника, парня; тот умел выделывать такие башмаки, что они и крепки были, и легки, и фасонисты. Кроме башмаков, они резали и ложки, и зашибали-таки денежки, так что Йеппе Йенса с хозяйкой нельзя было назвать бедняками. Единственный их сынишка, семилетний Иб, глядя на отца, тоже резал какие-то щепочки, конечно, резал себе при этом пальцы, но наконец вырезал-таки из двух обрубков что-то вроде маленьких деревянных башмачков — "в подарок Христиночке", — сказал он. Христиночка, дочка барочника, была такая хорошенькая, нежная, словно барышня; будь у нее и платья под стать ей самой, никто бы не поверил, что она родилась в бедной хижине, крытой вереском, в степи Сейс. Отец ее был вдов и занимался сплавкой дров из лесу на Силькеборгские угриные тони, а иной раз и дальше, в Рандерс. Ему не на кого было оставлять шестилетнюю Христиночку дома, и она почти всегда разъезжала с отцом взад и вперед по реке. Если же тому приходилось плыть в Рандерс, девочка оставалась у Йеппе Йенса. Иб и Христиночка были большими друзьями и в играх и за столом. Они копались и рылись в песке, ходили повсюду, а раз решились даже одни влезть на кряж и — марш в лес; там они нашли гнездо кулика и в нем яички. Вот было событие! Иб сроду еще не бывал в степи, не случалось ему и проплывать из реки Гуден в озера; вот барочник и пригласил раз мальчика прокатиться с ними и еще накануне взял его к себе домой. Ранним утром барка отплыла; на самом верху сложенных в поленницы дров восседали ребятишки, уплетая хлеб и малину; барочник и помощник его отталкивались шестами, течение помогало им, и барка летела стрелою по реке и озерам. Часто казалось, что выход из озера закрыт глухою стеной деревьев и тростника, но подплывали ближе, и проход находился, хотя старые деревья и нависали над водою сплошною сенью, а дубы старались преградить дорогу, простирая вперед обнаженные от коры ветви, — великаны деревья словно нарочно засучили рукава, чтобы показать свои голые жилистые руки! Старые ольхи, отмытые течением от берега, крепко цеплялись корнями за дно и казались маленькими лесными островками. По воде плавали кувшинки... Славное было путешествие! Наконец добрались и до тоней, где из шлюзов шумно бежала вода. Было на что посмотреть тут и Христиночке и Ибу! В те времена здесь еще не было ни фабрики, ни города, а стоял только старый дом, в котором жили рыбаки, и народу на тонях держали немного. Местность оживляли только шум воды да крики диких уток. Доставив дрова на место, отец Христины купил большую связку угрей и битого поросенка; припасы уложили в корзинку и поставили на корме барки. Назад пришлось плыть против течения, но ветер был попутный, они поставили паруса, и барка задвигалась, словно ее везла пара добрых коней. Доплыв до того места в лесу, откуда помощнику барочника было рукой подать до дому, мужчины сошли на берег, а детям велели сидеть смирно. Да, так они и усидели! Надо же было заглянуть в корзину, где лежали угри и поросенок, вытащить поросенка и подержать его в руках. Держать, конечно, хотелось и тому и другому, и вот поросенок очутился в воде и поплыл по течению. Ужас что такое! Иб спрыгнул на берег и пустился удирать, но едва пробежал несколько шагов, как к нему присоединилась и Христина. — И я с тобою! — закричала она, и дети живо очутились в кустах, откуда уже не видно было ни барки, ни реки. Пробежав еще немножко, Христиночка упала и заплакала. Иб поднял ее. — Ну, пойдем вместе! — сказал он ей. — Дом-то ведь вон там! То-то, что не там. Шли, шли они по сухим листьям и ветвям, которые так и хрустели под их ножонками, и вдруг раздался громкий крик, как будто звали кого-то. Дети остановились и прислушались. Тут закричал орел: какой неприятный крик! Детишки струхнули было, да увидали как раз перед собою невероятное множество чудеснейшей голубики. Как тут устоять? И оба взапуски принялись рвать да есть горстями, вымазали себе все руки, губы и щеки! Опять послышался оклик. — А достанется нам за поросенка! — сказала Христина. — Пойдем лучше домой, к нам! — сказал Иб. — Это ведь здесь же, в лесу! И они пошли, вышли на проезжую дорогу, но она не вела домой. Стемнело, жутко стало детям. В лесу стояла странная тишина; лишь изредка раздавался резкий, неприятный крик филина или другой какой-то незнакомой детям птицы... Наконец дети застряли в кустах и расплакались. Наплакавшись, они растянулись на сухих листьях и уснули. Солнышко было уже высоко, когда они проснулись. Дрожь пробрала их от утренней свежести, но на холме между деревьями просвечивало солнышко; надо было взобраться туда, решил Иб: там они согреются, и оттуда же можно будет увидать дом его родителей. Увы! Дети находились совсем в другом конце леса, и до дому было далеко! Кое-как вскарабкались они на холм и очутились над обрывом; внизу сверкало прозрачное, светлое озеро. Рыбки так и толкались на поверхности, блестя на солнце чешуей. Такого зрелища дети и не ожидали. Вдобавок, края обрыва все поросли орешником, усыпанным орехами; в некоторых гнездышках сидело даже по семи! Дети рвали, щелкали орехи и ели нежные ядрышки, которые уже начали поспевать. Вдруг — вот страх-то! — из кустов вышла высокая старуха с коричневым лицом и черными как смоль волосами; белки ее глаз сверкали, как у негра; за спиной у нее был узел, в руках суковатая палка. Это была цыганка. Дети не сразу разобрали, что она им говорила, а она вытащила из кармана три ореха и сказала, что это волшебные орехи — в каждом спрятаны чудеснейшие вещи! Иб поглядел на нее; она смотрела так ласково; он собрался с духом и попросил у нее орехи. Она отдала и нарвала себе полный карман свежих. Иб и Христиночка таращились на волшебные орехи. — Что ж, в нем карета и лошади? — спросил Иб, указывая на один. — Да еще золотая, и лошади тоже золотые! — ответила старуха. — Дай его мне! — сказала Христиночка. Иб отдал, и старуха завязала орех в шейный платочек девочки. — А в этом есть такой хорошенький платочек, как у Христины? — спросил Иб. — Целых десять! — ответила старуха. — Да еще чудесные платья, чулочки и шляпа! — Так дай мне и этот! — сказала Христина. Иб отдал ей и другой, и у него остался лишь один, маленький, черненький. — Этот оставь себе! — сказала Христина. — Он тоже хороший. — А что в нем? — спросил Иб. — То, что для тебя будет лучше всего! — сказала цыганка. И Иб крепко зажал орех в руке. Цыганка пообещала детям вывести их на дорогу, и они пошли, но совсем не туда, куда надо. Из этого, однако, вовсе не следовало, что цыганка хотела украсть детей. Наконец уж дети наткнулись как-то на лесничего Крэна. Он знал Иба и привел детей домой, где все были в страшном переполохе. Детей простили, хоть они заслуживали хороших розог, во-первых, за то, что упустили в воду поросенка, а во-вторых, за то, что убежали. Христина вернулась домой в степь, а Иб остался в лесном домике. Первым его делом в тот же вечер было вытащить из кармана свой орешек. Он прищемил его дверью, и орех раскололся, но в нем не оказалось даже зернышка — одна черная пыль, землица, вроде нюхательного табака. Орех-то был с червоточинкой, как говорится. — Так я и думал! — сказал себе Иб. — Как могло бы "то, что для меня лучше всего", уместиться в таком крошечном орешке? И Христина не получит из своих ни платьев, ни золотой кареты! Пришла зима, пришел и Новый год. Прошло несколько лет. Иб начал готовиться к конфирмации и ходить к священнику, а тот жил далеко. Раз зашел к ним барочник и рассказал родителям Иба, что Христиночка поступает в услужение, — пора ей зарабатывать свой хлеб. И счастье ей везет: она поступает к хорошим, богатым людям — подумайте, к самим хозяевам постоялого двора в Гернинге! Сначала она просто будет помогать хозяйке, а потом, как привыкнет к делу и конфирмуется, они оставят ее у себя совсем. И вот Иб распрощался с Христиной, а их давно уже прозвали женихом и невестой. Христиночка показала Ибу на прощанье те два орешка, что он когда-то дал ей в лесу, и сказала, что бережет в своем сундучке и деревянные башмачки, которые он вырезал для нее еще мальчиком. С тем они и расстались. Иба конфирмовали, но он остался жить дома с матерью, прилежно резал зимою деревянные башмаки, а летом работал в поле; у матери не было другого помощника — отец Иба умер. Лишь изредка, через почтальона да через рыбаков, получал он известия о Христине. Ей жилось у хозяев отлично, и после конфирмации она прислала отцу письмо с поклонами Ибу и его матери. В письме говорилось также о чудесном платье и полдюжине сорочек, что подарили ей хозяева. Вести были, значит, хорошие. Следующею весною в один прекрасный день в дверь домика Иба постучали, и явился барочник с Христиной. Она приехала навестить отца, — выдался случай доехать с кем-то до Тэма и обратно. Она была прехорошенькая, совсем барышня на вид и одета очень хорошо; платье сидело на ней ловко и очень шло к ней, словом — она была в полном параде, а Иб встретил ее в старом, будничном платье и от смущения не знал, что сказать. Он только взял ее за руку, крепко пожал, видимо очень обрадовался, но язык у него как-то не ворочался. Зато Христиночка щебетала без умолку; мастерица была поговорить! И, здороваясь, она поцеловала Иба прямо в губы! — Разве ты не узнаешь меня? — спрашивала она его. А он, даже когда они остались вдвоем, сказал только: — Право, ты словно важная дама, Христина, а я такой растрепа! А как часто я вспоминал тебя... и доброе старое время! И они пошли рука об руку на кряж, любовались оттуда рекою и степью, поросшею вереском, но Иб все не говорил ни слова, и только когда пришло время расставаться, ему стало ясно, что Христина должна стать его женой; их ведь еще в детстве звали женихом и невестою, и ему даже показалось, что они уже обручены, хотя ни один из них никогда и не обмолвился ни о чем таком ни словом. Всего несколько часов еще оставалось им провести вместе: Христине надо было торопиться в Тэм, откуда она на следующее утро должна была выехать обратно домой. Отец с Ибом проводили ее до Тэма: ночь была такая светлая, лунная. Когда они дошли до места, Иб стал прощаться с Христиной и долго-долго не мог выпустить ее руки. Глаза его так и блестели, и он наконец заговорил. Немного он сказал, но каждое его слово шло прямо от сердца: — Если ты еще не очень привыкла к богатой жизни, если думаешь, что могла бы поселиться у нас с матерью и выйти за меня замуж, то... мы могли бы когда-нибудь пожениться!.. Но, конечно, надо обождать немного! — Конечно, подождем! — сказала Христина и крепко пожала ему руку, а он поцеловал ее в губы. — Я верю тебе, Иб! — продолжала она. — И думаю, что люблю тебя сама, но все же надо подумать! С тем они и расстались. Иб сказал ее отцу, что они с Христиной почти сговорились, а тот ответил, что давно ожидал этого. Они вернулись вместе к Ибу, и барочник переночевал у него, но о помолвке больше не было сказано ни слова. Прошел год. Иб и Христина обменялись двумя письмами. "Верный — верная — до гроба", подписывались они оба. Но раз к Ибу зашел барочник передать ему от Христины поклон и... да, тут слова как будто застряли у него в горле... В конце концов дело, однако, выяснилось. Христине жилось очень хорошо, она была такою красавицей, все ее любили и уважали, а старший сын хозяев, приезжавший навестить родителей — он занимал в Копенгагене большое место в какой-то конторе, — полюбил ее. Ей он тоже понравился, родители, казалось, были не прочь, но Христину, видно, очень беспокоило то, что Иб так много думает о ней... "И вот она хочет отказаться от своего счастья", — закончил барочник. Иб не проронил сначала ни словечка, только весь побелел как полотно, затем тряхнул головою и сказал: — Христина не должна отказываться от своего счастья! — Так напиши ей несколько слов! — сказал отец Христины. Иб и написал, но не сразу; мысли все что-то не выливались у него на бумагу, как ему хотелось, и он перечеркивал и рвал письмо за письмом в клочки. Но к утру письмо все-таки было написано. Вот оно: "Я читал твое письмо к отцу и вижу, что тебе хорошо и будет еще лучше. Посоветуйся с своим сердцем, Христина, подумай хорошенько о том, что ожидает тебя, если выйдешь за меня; достатков больших у меня ведь нет. Не думай поэтому обо мне и каково мне, а думай только о своем счастье! Я тебя не связывал никаким словом, а если ты и дала его мне мысленно, то я возвращаю тебе его. Да пошлет тебе бог всякого счастья, Христиночка! Господь же утешит и меня! Вечно преданный друг твой Иб". Письмо было отправлено, и Христина получила его. Около Мартынова дня в ближней церкви огласили помолвку Христины; в одной из церквей в Копенгагене, где жил жених, тоже. И скоро Христина с хозяйкой отправились в столицу, — жених не мог надолго бросать свое дело. Христина должна была, по уговору, встретиться со своим отцом в местечке Фундер — оно лежало как раз на пути, да и старику было до него недалеко. Тут отец с дочерью свиделись и расстались. Барочник зашел после того к Ибу сообщить ему о свидании с дочерью; Иб выслушал его, но не проронил в ответ ни словечка. Он стал таким задумчивым, по словам его матери. Да, он много о чем думал, между прочим и о тех трех орехах, что дала ему в детстве цыганка. Два из них он отдал Христине; то были волшебные орехи: в одном была золотая карета и лошади, в другом — чудеснейшие платья. Вот и сбылось все. Вся эта роскошь и ждет ее теперь в Копенгагене! Да, для нее все вышло, как по писаному, а Иб нашел в своем орешке только черную пыль, землю. "То, что для тебя будет лучше всего", — сказала ему цыганка; да, так оно и есть: теперь он понимал смысл ее слов — в черной земле, в могиле, ему и будет лучше всего! Прошло еще несколько лет; как долго тянулись они для Иба! Старики хозяева постоялого двора умерли один за другим, и все богатство, много тысяч риксдалеров, досталось сыну. Теперь Христина могла обзавестись даже золотою каретой, а не только чудесными платьями. Потом целых два года о Христине не было ни слуху ни духу; наконец отец получил от нее письмо, но не радостные оно принесло вести. Бедняжка Христина! Ни она, ни муж ее не умели беречь денег, и богатство их как пришло, так и ушло; оно не пошло им впрок — они сами того не хотели. Вереск в поле цвел и отцветал, много раз заносило снегом и степь, и горный кряж, и уютный домик Иба. Раз весною Иб шел по полю за плугом; вдруг плуг врезался во что-то твердое — кремень, как ему показалось, и из земли высунулась как будто большая черная стружка. Но когда Иб взял ее в руки, он увидал, что это не дерево, а металл, блестевший в том месте, где его резануло плугом. Это было старинное, тяжелое и большое золотое кольцо героической эпохи. На том месте, где теперь расстилалось вспаханное поле, возвышался когда-то древний могильный курган. И вот пахарь нашел сокровище. Иб показал кольцо священнику, тот объяснил ему, какое оно дорогое, и Иб пошел к местному судье; судья дал знать о драгоценной находке в Копенгаген и посоветовал Ибу лично представить ее куда следует. — Лучше этого земля не могла дать тебе ничего! — прибавил судья. "Вот оно! — подумал Иб. — Так все-таки земля дала мне то, что для меня лучше всего! Значит, цыганка была права!" Иб отправился из Орхуса морем в Копенгаген. Для него это было чуть не кругосветным плаваньем, — до сих пор он ведь плавал лишь по своей речке Гуден. И вот он добрался до Копенгагена. Ему выплатили полную стоимость находки, большую сумму: целых шестьсот риксдалоров. Несколько дней бродил степняк Иб по чужому, огромному городу и однажды вечером, как раз накануне отъезда обратно в Орхус, заблудился, перешел какой-то мост и вместо того, чтобы идти к Западным воротам, попал в Христианову гавань. Он, впрочем, и теперь шел на запад, да только не туда, куда надо. На улице не было ни души. Вдруг из одного убогого домика вышла маленькая девочка. Иб попросил ее указать ему дорогу; она испуганно остановилась, поглядела на него, и он увидел, что она горько плачет. Иб сейчас же спросил — о чем; девочка что-то ответила, но он не разобрал. В это время они очутились у фонаря, и свет упал девочке прямо в лицо — Иб глазам своим не поверил: перед ним стояла живая Христиночка, какою он помнил ее в дни ее детства! Иб вошел вслед за малюткой в бедный дом, поднялся по узкой, скользкой лестнице на чердак, в маленькую каморку под самой крышей. На него пахнуло тяжелым, удушливым воздухом; в каморке было совсем темно и тихо; только в углу слышались чьи-то тяжелые вздохи. Иб чиркнул спичкою. На жалкой постели лежала мать ребенка. — Не могу ли я помочь вам? — спросил Иб. — Малютка зазвала меня, но я приезжий и никого здесь не знаю. Скажите же, нет ли тут каких-нибудь соседей, которых бы можно было позвать к вам на помощь? И он приподнял голову больной. Это была Христина из степи Сейс. Много лет при Ибо не упоминалось даже ее имени — это бы потревожило его, тем более что слухи о ней доходили самые неутешительные. Молва правду говорила, что большое наследство совсем вскружило голову мужу Христины; он отказался от места, поехал за границу, прожил там полгода, вернулся обратно и стал прожигать денежки. Все больше и больше наклонялась телега и наконец опрокинулась вверх дном! Веселые друзья-собутыльники заговорили, что этого и нужно было ожидать, — разве можно вести такую сумасшедшую жизнь? И вот однажды утром его вытащили из дворцового канала мертвым! Дни Христины тоже были сочтены; младший ребенок ее, рожденный в нищете, уже умер, и сама она собиралась последовать за ним... Умирающая, всеми забытая, лежала она в такой жалкой каморке, какою могла еще, пожалуй, довольствоваться в дни юности, в степи Сейс, но не теперь, после того как успела привыкнуть к роскоши и богатству. И вот случилось, что старшая се дочка, тоже Христиночка, терпевшая холод и голод вместе с матерью, встретила Иба! — Я боюсь, что умру, оставлю мою бедную крошку круглой сиротой! — простонала больная. — Куда она денется?! Больше она говорить не могла. Иб опять зажег спичку, нашел огарок свечки, зажег его и осветил жалкую каморку. Потом он взглянул на ребенка и вспомнил Христиночку — подругу детских лет... Да, ради той Христиночки он должен взять на себя заботы об этой, чужой для него девочке! Умирающая взглянула на него, глаза ее широко раскрылись... Узнала ли она его? Неизвестно; он не услышал от нее больше ни единого слова. Мы опять в лесу, у реки Гуден, близ степи Сейс. Осень; небо серо, вереск оголился, западные ветры так и рвут с деревьев пожелтевшие листья, швыряют их в реку, разметывают по степи, где по-прежнему стоит домик, крытый вереском, но живут в нем уже чужие люди. А у подножия горного кряжа, в защищенном от ветра месте, за высокими деревьями, стоит старый домик, выбеленный и выкрашенный заново. Весело пылает огонек в печке, а сама комнатка озаряется солнечным сиянием: оно льется из двух детских глазок, из розового смеющегося ротика раздается щебетание жаворонка; весело, оживленно в комнате: тут живет Христиночка. Она сидит у Иба на коленях; Иб для нее и отец и мать, настоящих же своих родителей она забыла, как давний сон. Иб теперь человек зажиточный и живет с Христиночкой припеваючи. А мать девочки покоится на кладбище для бедных в Копенгагене. У Иба водятся в сундуке деньжонки; он достал их себе из земли, — говорят про него. У Иба есть теперь и Христиночка! Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 25 ноября 2008 Коррида... в воде …Дон Мигель скучал. Нет, в целом он был очень доволен экспедицией. Самые невероятные жуки оказались в его коллекции. Он уже заранее предчувствовал, какой фурор произведет его коллекция, когда, возвратившись из поездки в Индию и Сиам, он покажет ее ученым Мадрида. Да что Мадрид! Такое удивительное скопление ранее неизвестных насекомых можно было без смущения выставить даже в Париже. Но стоило дону Мигелю отвлечься от занятий энтомологией, стоило ему наколоть на пробку последнего расправленного жучка из пойманных за, как он начинал скучать. Он не мог бродить по игрушечным улицам Бангкока, его не влекли таинственные звуки местной музыки и экзотический восточный базар. В памяти возникали картины родной Испании, шумная Барселона, узкие улочки средневекового Толедо, кафе Мадрида. И климат - жаркая сухая солнечная погода. Сухая, черт побери, а не эта парилка, где нормальный человек обливается потом и стонет от душных влажных испарений. – И потом я люблю азарт, игру, веселье, – говорил он компаньону по экспедиции, педантичному уравновешенному ихтиологу немцу Вернкопфу. – Нельзя же так с головой уходить в своих рыб, как это делаешь ты. Человеку нужны развлечения, шумные, волнующие зрелища. Эх, если бы можно было попасть сейчас на корриду... – Я никогда не был на корриде, – признавался, улыбаясь, Вернкопф. – И тем не менее, как видишь, живу, не умираю. – Ты просто не понимаешь, что говоришь, – возмущался дон Мигель. – Порядочный гранд, даже если он увлёкся энтомологией, не может жить без корриды! Чёртовы сиамцы, хотя бы они понимали толк в простых петушиных боях – и то хоть была бы забава. И дон Мигель, отказываясь идти в город, мрачно ложился с трубкой на кушетку. Однажды Вернкопф, обычно уравновешенный и спокойный, пулей влетел в их общую комнату. – Мигель, – закричал он, – хочешь увидеть корриду? Хочешь мы пойдём сейчас на самое азартное, самое невероятное зрелище, какое я когда-либо видел? – Коррида в Сиаме? – приподнял бровь дон Мигель. – Да у тебя жар, мой друг. – К черту жар, – гремел ихтиолог. – Одевайся, скептик, я покажу тебе такое... По улице они почти бежали. – Да подожди ты, – запыхавшись говорил дон Мигель, – какая может быть в Сиаме коррида? И тореро есть, и быки? – Нет тореро, – отвечал на бегу Вернкопф. – И быков тоже нет. Зато азарта больше, чем на твоей корриде. Дон Мигель ничего не мог понять. Они подбежали к большому низкому зданию и, протиснувшись сквозь толпящихся у входа людей, вошли внутрь. – Иди сюда, – потянул Вернкопф товарища в сторону. – Что это, выставка рыб? – разочарованно протянул дон Мигель. Вдоль стены узкого длинного зала стояла целая вереница одинаковых банок, в каждой из которых плавала одна рыбка. Все рыбки были одной породы,отличались только окраской и размером. – Обрати внимание, какие красавцы, – восхищенно говорил Вернкопф. – Смотри, между банками проложена бумага, так что рыбки не видят друг друга. – Да объясни же, зачем все это, – взмолился дон Мигель. – Если это выставка, то почему все они одинаковые, если это... – Потерпи минут десять, – прервал его Вернкопф. – Идем-ка лучше в зал. В круглом зале места были расположены, как в цирке, амфитеатром. Посреди зала стоял большой стол, на нем – широкая банка из светлого стекла. Публика постепенно занимала места. Дон Мигель обратил внимание, что все присутствующие местные жители были хорошо одеты: по-видимому, беднота не имела в этот зал доступа. "Посмотрим, что все это значит", – подумал дон Мигель, оглядывая оживленно гудящую толпу. Внезапно ударил гонг. Служители задвинули боковые пологи, и зрители оказались в полумраке. Только стол с банкой был ярко освещен падающим сверху, через отверстие в крыше, светом. Вновь раздались звуки гонга, в полосу света вышел человек и что-то сказал. Публика зашумела, послышались выкрики, по рядам забегали служители. – Не хочешь участвовать в игре в тотализатор? – прошептал Вернкопф. – Отстань со своими шутками, – проворчал дон Мигель, все еще не понимавший, что ему предстоит увидеть. Два служителя внесли между тем две банки, закутанные в темные мешки. Они поставили их рядом с большой и по команде сдернули с них покрывала. В каждой из банок было по рыбке – такой же какие только что дон Мигель в фойе. Один из служителей вставил в большую банку черный щит, так что получилось два отдельных помещения. Мелькнули два сачка, и обе рыбки оказались в большой банке, каждая в своей половине. – Ай! Ей! – крикнул распорядитель, и щит из банки был удален. Обе рыбки увидели друг друга одновременно. Они начали медленно, как бы присматриваясь, сближаться. Вот они подошли совсем близко, вот они остановились так, что голова одной оказалась у хвоста другой. Рыбки встряхнулись всем телом и медленно распушили до предела свои плавники. Небесно-голубые, переливающиеся зеленым и темно-синим, с ярко-красными глазами, жабрами и брюшными плавниками, они в этот момент были прекрасны. По залу, замершему до этого, прошел одобрительный гул. А рыбки снова разошлись, заняли ту же позицию, расправили до предела пышные плавники, слегка покачивая ими. И вдруг... зал разразился криком, люди повскакали с мест, размахивая руками. В первый момент дон Мигель не понял, что случилось. На минуту ему показалось, что он бредит, что он у себя дома, в Испании, присутствует на корриде. Люди с азартом кричат что-то тореро, а тот, выполняя их волю, пронзает острым стилетом быка... Дон Мигель ущипнул себя за ногу. Да нет же, он в Бангкоке, а не в Толедо. Но зал от этого не успокоился; крики и споры, свист и размахивание веерами - страсти. И только тут дон Мигель вспомнил про рыб. Он взглянул на банку и не поверил своим глазам. Куда девались пышные с плавными движениями красавцы? В банке метались два зелено-голубых оборвыша и, яростно потрясая разорванными в клочья плавниками, наносили друг другу быстрые и, видимо, весьма чувствительные удары. Теперь уже дон Мигель не отрывал взгляда от банки. Он даже приметил одну из рыб – у нее был совершенно оторван спинной плавник – и стал "болеть" за нее. Скоро он уже кричал и неистовствовал, как и остальные зрители. А когда одна рыба обратила в бегство другую и стала ее убивать, служители сменили банку, и в бой вступила новая пара. Дон Мигель забыл о скуке. Он играл в тотализатор, и в первый вечер проиграл все, что у него было. Зато потом он научился определять силу и ловкость борцов еще на предварительной выставке участников состязаний. Там он намечал, на каких рыб ставить в игре записывал их имена и целые вечера пропадал на «рыбной корриде». Вернкопф торжествовал – его товарищ больше не страдал сплином. Когда дон Мигель вернулся в Испанию, он очень выгодно реализовал свои коллекции. А потом написал книгу о путешествии в Индию и Сиам. В ней целая глава была посвящена рыбьим боям. Но она не вызвала шума. Читатели уже привыкли, что в тогдашних книгах о далеких путешествиях правда была обильно сдобрена небылицами. (из книги М. Д. Махлина "Занимательный аквариум") Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
veronasunrise 0 Опубликовано: 25 ноября 2008 Chanda Мдя... "Холодец" очень впечатлил... жаль нет времени остальное прочесть (может попозже)... Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 26 ноября 2008 (изменено) Казис Сая Сказка о камне (из книги "Эй, прячьтесь!") Однажды человек сеял на холме гречиху, ячмень и коноплю. Сеял и думал: «Уродится гречиха – каши поем, уродится ячмень – похлебки вдоволь. А вырастет одна конопля – совью плеть и пойду побираться, будет чем собак по хвостам стегать…» Сеет-сеет и видит – его посевы вороны клюют. Схватил с дороги камешек – кыш! – запустил в них, вороны улетели. А камешек упал на мягкую теплую пашню и стал расти. Год был засушливый, и не уродились у человека ни гречиха, ни ячмень. А конопли даже на плеть не хватило. Приуныл бедняга, глядит – а в поле камень с хорошую копну. Осень была, иней – камень дрожит, зуб на зуб не попадает… Видит камень, что человек идет в тулупе нараспашку, и говорит ему: «Накинь-ка на меня, человече, тулуп, я тебе сторицей отплачу!» «Как же ты отплатишь, коли сам гол, что камень, да еще на моей земле разлегся?» «Укрой меня тулупом, чтобы я зимой не замерз, а весной, как снега сойдут, поднимешь меня и найдешь подо мной червя. На этого червя поймаешь в озере рыбу, а в брюхе у рыбы найдешь брильянт – с горошину величиной. Продашь его и купишь все, что твоей душе угодно. Пироги есть будешь, пиво пить, мед с бороды слизывать». Поверил человек, накинул на камень тулуп, а сам пришел домой, лег на печь и заснул. Спал, спал, пока поля не побелели от снега. Открыл один глаз, посмотрел, перевернулся и опять храпит, аж стекла дрожат. Так и проспал человек всю зиму, словно медведь. А как снег сошел – проснулся, пошел камень поднимать. Камень-то теплый, вспотел под тулупом и еще больше вырос. Толкает человек камень, толкает – никак не сдвинет. «Давай, давай! – кричит ему камень. – А ну навались!» Поднатужился человек, ногами уперся, чуть приподнял камень, но тот – бац, – и еще ногу ему придавил. «Тут нужен лом, – подумал человек, – иначе не поднимешь». Пока домой за ломом сходил, пока свою ногу вызволил, червяк взял да и ушел глубоко в землю. «Эй! Теперь что делать? – спрашивает человек и тормошит камень. – Червяк-то в землю зарылся!» «Копай, – говорит камень, – копай, пока не докопаешься». Человек копал-копал, рыл-рыл и выкопал колодец. В колодец вода набежала, а червяка нет как нет. Рассердился человек, давай пинать камень ногами: «Где червяк? Где рыба? Где драгоценный камень? Где мои пироги с медом?» Пинал камень, пока башмаки свои деревянные не разбил. Сел на камень и заплакал. «Вычерпай колодец, и будет так, как я сказал», – сжалился камень. Ему хорошо было в тулупе, он и ударов не почувствовал. Человек опять послушался. Поставил журавль, начал воду черпать. Черпает – выливает, черпает – выливает, и все на поле. Вытер пот, огляделся – а все поле зеленое! И прошлогодняя гречиха поднялась, и ячмень. А конопля – словно елки в лесу. «Что ж, это хорошо», – подумал человек, поплевал на ладони и снова скрипит журавлем. Черпает и не видит, что уже зацвела гречиха, пахнет. Цветы на ней – что твой кочан, пчелы мед ведрами таскают… Натаскали один улей, второй, третьего не нашли, лепят соты в амбаре, а мед и оттуда через порог течет. Ячмень – куда там косой! – топором рубить пришлось. А когда стала конопля осыпаться, страшно было и подойти – еще семя голову проломит. А человек прибежит домой, второпях меду поест, ячменного пива напьется и давай снова воду черпать. Воды за день вроде убавится, а за ночь опять насочится. В конце концов потерял он терпение, отшвырнул бадью, навалился на камень и прямо с тулупом шмякнул его в колодец. А камень до того накалился за лето, что даже вода загорелась. Голубым пламенем горела, потом белым дымом пошла, и выгорел не только колодец, но и вся горка. На другую весну не взошел ячмень, увяла гречиха, поклевали воробьи коноплю. И только тогда человек понял, каким богатым он был год назад: пироги ел, пиво пил, мед с бороды капал. (перевод Виргилиюса Чепайтиса) Изменено 12 марта 2009 пользователем NULL Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 1 декабря 2008 Рuerto del Sol (автора не знаю) Испания XVII века отмечена тенью печали. Королевство Кастилии и Арагона стремительно теряло былое могущество. Английский флот сокрушил Непобедимую Армаду. Солдаты в красных мундирах теснили воинов короля Филиппа и в Новом Свете. «Кровавый старец" Альба никак не мог подавить восстание гёзов в Нидерландах. Правящая династия испанских Габсбургов вырождалась - умер малолетний принц Бальтазар Карлос. Все надежды королевства сконцентрировались на ожидании: ждали появления на свет нового наследника престола... 12 июля 1651 года по залам Эскориала прокатился горестный вздох разочарования: у короля Филиппа II родилась девочка, очередная дочь! Младшую сестру нарекли Маргаритой. Впрочем, в общем хоре недовольных раздался один радостный вскрик. Это был голос придворного живописца, бедного дворянина Диего Родригеса де Сильва Веласкеса. Он сразу же назвал ее по - своему: «Рuerto del Sol" - "Солнечный зайчик". Художник оказался прав. Инфанта Маргарита, словно солнечный зайчик, впорхнула в мрачные залы дворца. И скоро стала общей любимицей. Французский посланник при испанском дворе описал свои впечатления от встречи с принцессой: «Блондинка с красивыми волосами, белым лицом и нежными глазами, ее нос красивой формы, лицо немного продолговатое... Она такая бойкая и хорошенькая, как это только возможно!" Веласкес оставил куда более эмоциональное описание инфанты. Правда, сделал это не словами, а с помощью красок. Он написал серию портретов Маргариты, которые, по сути, стали историей влюбленности пожилого художника в юную принцессу; историей беспорочной любви бедняка к принцессе крови, о которой он не имел права и мечтать. На первом портрете "Солнечному зайчику" девочке исполнилось три года. На почти младенческих пухлых щеках проступает ало-розовый румянец, но во взгляде темно-серых глаз уже ощущается властность инфанты. И вовсе не случайно рядом с Маргаритой, на столике в вазе, стоят цветы: голубовато-лунные нарциссы и серебристо-сиреневые розы. Это мистические символы, воспетые испанской поэтессой Хуаной Инес де ла Крус: " - Богиня роза, ты, что названа цветов благоуханною царицей, пред кем заря алеет ученицей и снежная бледнеет белизна! Искусством человека рождена, Ты платишь за труды его сторицей... И все ж, о роза, колыбель с гробницей ты сочетать в себе осуждена". Да, именно так - колыбель с гробницей. Эта судьба была предначертана "Солнечному зайчику". Сразу после детских игр, минуя юность, Маргарита должна была превратиться в светскую даму, которой со временем надлежит умереть сначала духовно, а вскоре и физически. Это предощущение грядущей беды усиливается на каждом новом портрете работы Веласкеса. Ему было поручено написать и парадный портрет Маргариты. Он создавался для заочных смотрин. Картину отправляли к ее дяде и кузену инфанты, австрийскому императору Леопольду I. Дон Диего исполнил приказ короля, но при этом сделал все, чтобы девушка на портрете выглядела крайне непривлекательной и болезненно вялой. Надежда художника была в том, что жених откажется от нее и Маргарита останется в родной Испании. С ним. Заказ исполнен и отправлен - вроде, пронеслась мимо грозовая туча, и вновь засияло солнце. Сразу после парадного портрета Веласкес пишет знаменитые "Менины", где августейшая чета - Филипп II и его супруга Марианна Австрийская, даны лишь смутными отражениями в зеркале. Зато тщательно выписаны придворные: гвардамухер донья Марсела де Ульса, гвардадамас Диего де Аскона, гофмаршал королевы Хосе Ньето де Веласкес (дальний родственник художника); фрейлины Мария Сармиенто и Исабель Веласко; карлица-немка Мария Барбола, которая придерживает подаренное ей украшение и мальчик-карлик Николасито Перпусато пытающийся ногой растолкать спящего пса... Но все они, включая короля с королевой, - лишь статисты. Герои сюжета - большой художник за работой и позирующая ему маленькая принцесса. Впервые они появляются на одном полотне в парном портрете, чтобы остаться вместе навсегда, по крайней мере, в этом шедевре. Увы, император Леопольд не отказался от своих притязаний и Маргарита вскоре должна была покинуть Эскориал. Придворному художнику был заказан последний портрет его любимицы... В этой картине есть все, что подобает невесте императора: огромный кринолин, яркий красный плюмаж, блеск золотых украшений, а под пышной прической "а-ля Каринья" была... пустота холста. Веласкес изобразил то, что видел - неизбежную и скорую смерть принцессы на чужбине. Замять скандал и дописать портрет поручили ученику и зятю дона Диего. Тот с радостью использовал представившуюся ему возможность блеснуть и нарисовал Маргариту... как умел. Тем не менее, отсутствие мастерства не помешало назначить его придворным живописцем короля Филиппа II. Впрочем, Диего Родригесу де Сильва Веласкесу, чью душу выжгло горе разлуки, было уже все равно. Оставалась лишь телесная оболочка. Вскоре, выполняя какое-то важное поручение, он простудился в пути и умер. Шестью годами, нарожав императору кучу детей, угас и его "Солнечный зайчик", Маргарита, сочетавшая в своей судьбе "колыбель с гробницей". Так окончился земной путь испанских Мастера и Маргариты. И все же смерть не властна над любовью. Это удивительное чувство, не вписывающие ни в какие ханжеские нормы морали и вместе с тем кристально чистое, запечатлено Художником в серии портретов инфанты Маргариты: то совсем крохотной девчушки, то проказливого подростка, то изображающей с комической серьезностью, подобно своей маме и старшей сестре, придворную даму... которую почти не видно из-за широченного платья. Она меняется каждый раз, как солнечный зайчик, скользящий по темным залам королевского дворца. Такой она и осталась с нами на картинах Веласкеса. И будь навеки проклят тот, кто, прочитав эту статью о великой и чистой любви Большого Мастера к маленькой Маргарите, употребит слово «педофилия»! Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 2 декабря 2008 Артур Конан Дойль Сквозь пелену. Он был громадный шотландец, - буйная копна волос, все лицо в веснушках, - прямой потомок Лиддсдейлского клана воров и конокрадов. Несмотря на такую родословную, он был гражданином в высшей степени основательным и здравомыслящим - городским советником в Мелроузе, церковным старостой и председателем местного отделения Христианской ассоциации молодых людей. Браун была его фамилия, и вы могли видеть ее на вывеске "Браун и Хэндлсайд" над большим бакалейным магазином посреди Хай-стрит. Его жена Мэгги Браун, в девичестве Армстронг, вышла из старой фермерской семьи с Тевиотхедских пустошей. Она была маленькая, смуглая и темноглазая, с необычной для шотландской женщины нервною натурой. Нельзя представить себе контраста более резкого, чем этот рослый рыжеватый мужчина рядом со смуглой маленькой женщиной, а между тем оба уходили корнями в прошлое этой земли так далеко, насколько хватало человеческой памяти. Однажды (это была первая годовщина их свадьбы) они отправились поглядеть на раскопки римской крепости в Ньюстеде. Место оказалось не слишком живописным. От северного берега Твида, как раз оттуда, где река делает петлю, покато спускается поле. Через него-то и прошли траншеи археологов, обнажив местами старинную каменную кладку - основания древних стен. Раскопки были обширные, потому что лагерь занимал пятьдесят акров, а сама крепость - пятнадцать. Но мистер Браун был знаком с фермером - хозяином поля, и это облегчило всю их экскурсию. Они провели долгий летний вечер, бродя следом за своим проводником от траншеи к траншее, от шурфа к шурфу, разглядывали укрепления, дивились странному разнообразию предметов, которые ждали отправки в Эдинбургский музей древностей. В этот самый день нашли женскую поясную пряжку, и фермер увлекся рассказом о новой находке, как вдруг его взгляд остановился на лице миссис Браун. - Ваша женушка притомилась, - сказал он. - Может, передохнете малость, а после еще походим. Браун посмотрел на жену. Она и в самом деле была очень бледна, а ее темные глаза сверкали ярко и возбужденно. - Что такое, Мэгги? Я тебя замучил! Пора возвращаться. - Нет, нет, Джон, пожалуйста, пойдем дальше! Здесь замечательно! Как будто в стране снов: все кажется таким близким и знакомым. Долго римляне пробыли на этом месте, мистер Каннингхэм? - Изрядно, сударыня. Надо бы вам поглядеть на помойные ямы возле кухни, вы бы поняли, сколько понадобилось времени, чтобы набить их доверху. - А отчего они ушли? - Как сказать, сударыня, оттого, по-видимости, что пришлось уйти. Окрестным людям стало невмоготу, тогда они поднялись, да и запалили всю крепость кругом. Вон они - следы огня на камнях, сами видите. Быстрая, короткая дрожь пробежала по плечам женщины. - Дикая ночь... Страшная, - сказала она. - Небо было красное в ту ночь... и эти серые камни тоже, верно, покраснели. - Да, наверно, и они были красные, - откликнулся муж. - Странное дело, Мэгги, и, может быть, тому причиной твои слова, но я как будто сейчас вижу все, что здесь творилось. Зарево играло на воде... - Да, зарево играло на воде! И дым перехватывал дыхание. И дикари истошно вопили. Старый фермер засмеялся. - Госпожа будет писать рассказ про старую крепость, - промолвил он. - Я многих здесь водил, показывал, но ни разу еще не слыхивал, чтобы так говорили - как все равно по писаному читали. У некоторых прямо дар от бога. Они медленно шагали по краю рва; справа вдруг открылась яма. - Эта яма была глубиной четырнадцать футов, - объявил фермер. - И знаете, что мы вытащили со дна? Скелет, вот что! Скелет мужчины с копьем. Я думаю, он так и помер, вцепившись в свое копье. Но как мужчина с копьем попал в дыру четырнадцати футов глубиной? Это не могила - мертвых они сжигали. Как вы растолкуете, сударыня? - Он спасался от дикарей и сам спрыгнул вниз, - сказала женщина. - Что ж, похоже на правду, и даже очень. Профессорам из Эдинбурга, и тем лучше не объяснить. Хорошо б вы всегда были под рукой, чтобы так же легко отвечать на разные другие хитрые вопросы. А вот алтарь, который мы нашли на прошлой неделе. А на нем надпись. Мне сказывали, она по-латыни, и будто значение у ней такое, что, дескать, люди из этой крепости благодарят бога, который за них заступается. Они рассматривали древний, ноздреватый камень. На верхней грани виднелись большие, глубоко врезанные буквы. - Что это значит? - спросил Браун. - А кто ж его знает? - откликнулся их гид. - Валериа Виктрикс, - сказала женщина тихо. Ее лицо стало еще бледнее, глаза смотрели и не видели - так смотрят, вглядываясь в туманные пролеты под сводами столетий. - Что это? - отрывисто спросил муж. Она вздрогнула, словно пробуждаясь ото сна: - О чем мы говорили? - Об этих буквах на камне. - Без сомнения, это имя легиона, который поставил алтарь. - Но ты произнесла какое-то имя? - Да что ты? Какая ерунда! Откуда мне знать, как он назывался? - Ты сказала что-то вроде "Виктрикс" - так, по-моему. - Наверно, я пробовала угадать. Я как-то очень странно себя чувствую на этом месте, словно я не я, а кто-то еще. - Да, место жуткое, - согласился муж, и в его смелых серых глазах мелькнуло что-то очень похожее на страх. - Я и сам это чувствую. Пожалуй, мы попрощаемся с вами, мистер Каннингхэм: надо вернуться домой засветло. Ни она, ни он не могли избавиться от странного впечатления, которое оставила в них эта прогулка по раскопкам. Словно какие-то миазмы поднялись со дна сырых траншей и проникли в кровь. Весь вечер оба были молчаливы и задумчивы, но и те немногие замечания, которыми они обменивались, показывали, что на уме у обоих одно и то же. Браун спал тревожно и видел странный, но вполне связный сон, видел настолько живо, что проснулся весь в поту, охваченный дрожью, как испуганный конь. Утром, когда они сели завтракать, он попытался пересказать сон жене. - Все было очень отчетливо, Мэгги, - начал он. - Гораздо отчетливее, чем когда-нибудь наяву. Мне и теперь чудится, будто эти руки были липкие от крови. - Расскажи мне... расскажи по порядку, - попросила она. - Сперва я был на каком-то откосе. Я лежал, распластавшись на земле. Земля была неровная, поросшая вереском. Вокруг темнота, хоть глаз коли, но я слышал шорох и дыхание. Казалось, что по обе стороны от меня люди, много людей, но я не видел никого. Временами глухо звякала сталь, и тогда несколько голосов сразу шептали: "Ш-ш-ш!" В руке у меня была узловатая дубина с железными шипами на конце. Сердце билось быстро, я чувствовал, что близится миг великой опасности и великой тревоги. Раз я уронил дубину, и снова в темноте вокруг меня зазвучали голоса: "Ш-ш-ш!" Я вытянул руку, и она коснулась ноги человека, лежавшего впереди. Были соседи и с боков, у самого локтя. Но все молчали. Потом мы двинулись. Казалось, весь откос начал сползать вниз. Внизу была река и горбатый деревянный мост. За мостом горели частые огни - факелы на стене. Люди, крадучись, скатывались к мосту. Ни звука, ни скрипа, одна лишь бархатная тишина. А потом в темноте раздался крик, крик человека, пронзенного внезапною болью до самого сердца. Одно мгновение этот одинокий крик рос, ширился и тут же сменился бешеным ревом из тысячи глоток. Я бежал. Все бежали. Сиял алый свет, и река превратилась в багровую полосу. Теперь я увидел своих товарищей. Одетые в звериные шкуры, с длинными волосами и бородами, они больше походили на бесов, чем на людей. От ярости все обезумели - то и дело высоко подпрыгивали на бегу, неистово разевали рот, размахивали руками, и красные отблески плясали на их лицах. Я тоже бежал и тоже выкрикивал проклятия, как все. Я услыхал оглушительный треск бревен и понял, что палисад рухнул. Пронзительный свист наполнял уши, и я знал, что это стрелы проносятся мимо. Я скатился на дно рва и увидел протянувшуюся сверху руку. Я схватил ее, и меня втащили на стену. Мы глядели вниз, под нами были серебряные люди с копьями. Несколько наших прыгнули прямо на копья, потом - мы, остальные, следом. Мы перебили солдат, прежде чем они успели выпростать и снова поднять свои копья. Они громко кричали на каком-то непонятном языке, но пощады не было никому. Мы прокатились по ним, как волна, и втоптали их в грязь, потому что их было мало, а нас - без числа. - Я очутился среди домов, один из них горел. Я видел, как струи пламени бьют сквозь крышу. Я побежал дальше, теперь я был один между зданиями. Кто-то промелькнул передо мной. Это была женщина. Я поймал ее за руку, взял за подбородок и повернул ей голову так, чтобы свет от пожара упал на лицо. И кто, ты думаешь, это был, Мэгги? Жена облизнула пересохшие губы. - Это была я, - сказала она. Он глядел на нее в изумлении. - Ловко угадала, - сказал он. - Да, это была именно ты. Понимаешь, не просто кто-то похожая на тебя. Это была ты, ты сама: ту же самую душу я увидел в твоих испуганных глазах. Ты была белая и удивительно красивая в огне пожара. В голове осталась одна мысль: увести тебя отсюда, чтобы ты была моей, только моей, в моем доме где-то за грядою холмов. Ты вцепилась ногтями мне в лицо. Я вскинул тебя на плечо и стал искать пути назад, от этого света горящих домов - назад, в темноту. И тут случилось самое удивительное, то, что я запомнил лучше всего остального. Тебе плохо, Мэгги? Дальше не рассказывать? Господи! У тебя то же выражение лица что было ночью в моем сне! Ты отчаянно завизжала. Он примчался в пламени пожара. Голова его была непокрыта, волосы черные и курчавые, в руке обнаженный меч, короткий и широкий, чуть длиннее кинжала. Он бросился на меня, но споткнулся и упал. Одной рукой я удерживал тебя, а другой... Жена вскочила на ноги, ее черты исказились. - Марк! - закричала она. - Мой ненаглядный Марк! Ах, ты, зверь! зверь! зверь! Зазвенели чашки, и она без чувств упала на стол. Они никогда не говорили об этом странном случае, который стоял особняком во всей их супружеской жизни. На миг завеса прошлого отдернулась, и мимолетная картина забытого существования коснулась их взора. Но потом занавес закрылся, чтобы не открыться больше никогда. Они продолжали жить в своем тесном кругу - для мужа он ограничивался магазином, для жены домом, - и, однако ж, новые, более широкие горизонты смутно засинели вокруг них с того летнего вечера у разрушенной римской крепости. Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Vilvarin 0 Опубликовано: 2 декабря 2008 Спасибо за Солнечного зайчика, очень трогательная история :Rose: :Rose: :Rose: Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 4 декабря 2008 Vilvarin, рада что понравилось. Новая сказка: Евгений Кривченко "О коварстве героев и верности крыс ..." Юльке и Казанове. Еще один день осады подходил к концу, но Принцесса ясно чувствовала, что именно сегодня произойдет нечто ужасное. Последние дни она уже даже перестала покидать свои покои, дабы не наталкиваться на недобрые, тяжелые взгляды придворных и слуг. Но сейчас атмосфера страха и злобы, окружавшая ее все это время, явно сгустилась и наконец-то обрела зримые очертания - двери с гро-хотом распахнулись и в комнату вошел Первый министр. Принцесса побледнела и судорожно закуталась в мантию. - Ваше Высочество, - Министр был взволнован как никогда, - Старейшины города решили подчиниться ультиматуму Шавка. - Значит вы изгоняете меня?! - Принцесса, уже шесть недель город в осаде. Лучшие воины и самые отважные рыцари пытались победить Шавка, но всех уничтожил магический Черный вихрь. Мы бессильны перед этим колдовством! Шесть недель никто не покидал город, и никто не приезжал к нам. Запасы на исходе! Еще пару дней и начнется голод. Принцесса молча кусала губы. - Мы не можем жертвовать целым городом! После того, как мы отречемся и изгоним из города, Шавк снимет осаду, Черный вихрь исчезнет и, я обещаю Вам, мы сделаем все возможное, чтобы спасти Вас! - Этот город был создан моим отцом. - Неожиданно тихо начала Принцесса, а Первый министр сразу же замолчал. - Он победил и изгнал Шавка, установил закон и порядок и все были счастливы. Вы все были счастливы здесь! - выкрикнула она в лицо Министра. - И вот сейчас, когда его дочери нужна помощь, город отказывает мне в этом. Он изгоняет меня прочь, подчиняясь ультиматуму какого-то колдуна! - Все друзья Вашего отца, все Ваши поклонники, все рыцари, откликнувшиеся на наш призыв, погибли, едва выехав за ворота города. - В отчаянии закричал Министр. - Все, все погибли! Вы понимаете это? Все! - А ты? А они? - И Принцесса кивнула на конвой стражников, ждущих у дверей. Министр осекся на мгновение, а потом зло прошипел. - Да Вы готовы всех послать на смерть, только бы самой выжить! Принцесса недоуменно взглянула на Министра. - Ты, кажется, забыл кто я! Я - дочь Зигмунда Счастливчика, и, пока его потомки правят, город будет процветать! Так гласит придание. - Расскажи это Шавку! Стража! Взять ее, пока она не погубила нас всех! - Трусы! Жалкие трусы! - раздался вдруг тонкий пронзительный крик, и через комнату внезапно метнулась стремительная серая молния. Министр вскрикнул, схватившись за ногу и, потеряв равновесие, упал, оборвав тяжелые и толстые портьеры, накрывшие его с головой. Стражники, оторопев, смотрели на маленького крысенка, по-собачьи скалившего обагренные министерской кровью зубы. - Предатели! - И, легко оттолкнувшись от пола, крысенок прыгнул вперед, всем телом врезавшись в высокую точеную подставку. Она пошатнулась, и большой десятирожковый подсвечник рухнул вниз. Через мгновение огонь уже жадно вгрызался в ковры, разбегался прочь по гобеленам и шторам, пожирая все на своем пути. - Пожар! Горим! - стражники в ужасе бросились прочь, даже и не подумав спасти копошащегося под дымящимися портьерами министра. - Бежим! - растерявшаяся Принцесса почувствовала, как ее тянут за подол мантии. Она глянула вниз и увидела крысенка, влекущего ее к открывшейся в стене потайной двери. Времени на раздумье не было, и Принцесса, внутренне содрогнувшись, шагнула за крысенком. Дверь тотчас же захлопнулась, и они очутились в темноте. - Не бойтесь, Принцесса! - прозвучало где-то над ухом. Тотчас же послышались удары огнива и уже через секунду мрак отступил перед маленьким свечным огарком который держал в руке крысенок. Сейчас он смешно сидел на задних лапках в небольшой нише вырубленной в стене на уровне лица Принцессы. - Не бойтесь! - еще раз повторил он и поморщился, когда первые капли раскаленного воска упали на его лапы. К счастью, Принцесса никогда не боялась ни мышей, ни крыс (хотя и не питала к ним особой приязни), а потому только лишь удивленно спросила: "Откуда ты взялся?" - Помогите мне зажечь факел, Ваше Высочество! - крысенок подал ей огарок, и кивнул в сторону старого смоляного факела, торчащего из стены. - Нам надо идти отсюда и как можно скорее. Принцесса послушно выполнила просьбу и пошла по коридору вслед за крысенком, освещая себе дорогу чадящим факелом. - А что это за секретные переходы? - удивилась она, осматривая неведомые ей дотоле места. - Ваш отец был крайне предусмотрителен, и весь замок просто нашпигован такими переходами, как хорошая буженина - чесноком. - Да ты гурман! - засмеялась Принцесса. Крысенок остановился и с достоинством произнес - Мы питаемся на королевской кухне! - а затем продолжил, - Но знают о них лишь избранные, да мы. - Кто "мы"? - Мы, крысиный народ. Принцесса от изумления даже остановилась. - Крысиный народ? В этот момент они свернули в очередной раз, и Принцесса оказалась в небольшой комнатке. Колеблющиеся пламя высветило десятки крысиных глаз, черными бусинками блещущих в темноте. - Я привел Принцессу! - Крысенок подбежал к сидевшей на возвышении старой седой крысе. - Молодец! - и старая крыса вежливо склонила голову. Ее примеру последовали все остальные. - От имени крысиного народа приветствую Вас, Ваше Высочество! Я Старейшина общины, живущей в Вашем городе, и, таким образом, мы в некотором роде также являемся Вашими подданными. - Я никогда раньше не слышала о вас! Крыса засмеялась кашляющим смехом. - Разумеется, иначе бы нам пришлось платить подати и подчиняться законам. Да и потом нас ведь никто особо не жалует. Мы - крысы. А сейчас - извините, мне нужно еще о многом распорядиться, мы покидаем город. - Но почему? - Вы же знаете предание: "Пока потомки Зигмунда Счастливчика правят Городом, он в безопасности." Сегодня Вас изгнали, значит завтра Шавк уничтожит город. - Неужели же его нельзя спасти? - А зачем? - глаза крысы безжалостно блеснули. - Город не достойных и трусливых, кому он нужен кроме Шавка? - Отец завещал мне защищать и заботиться о них! Крыса долго смотрела в глаза Принцессе, а потом устало произнесла: "Жаль, что Вы так непреклонны. Мы можем помочь, точнее - обязаны. Я дам Вам лучших воинов, а мой внук, - тут он кивнул на крысенка, - выведет Вас за город. Шансы на успех малы, но это уже не наше дело." И повернувшись к окружавшим его сородичам, он начал отдавать ясные и лаконичные приказы. Принцесса почувствовала, как ее вновь теребят за мантию. - Идем быстрее, Шавк уже близко! Крысенок бросился прочь из зала. Принцесса едва поспевала за ним. - Но как мы выберемся из города, ведь Черный вихрь ... - Шавк слишком глуп,, вихрь ведь совершенно безопасен под землей. Принцесса даже остановилась. - Подземный ход?! - Конечно же! Бежим! Крысенок вывел ее из подземелья в сумерках достаточно далеко от города. Черный вихрь, набросившийся на Принцессу, был вял и лишь сорвал клочья паутины прилипшие к ее одежде. Она уселась прямо на траву рядом с мерно журчащей рекой, и крысенок указал на мост видневшийся неподалеку. - Шавк пройдет именно здесь. Идеальное место для засады. Ты спрячешь меня под мантией, а потом кинешь прямо ему на грудь. Это будет сигналом к атаке. - И, отвечая на немой вопрос Принцессы, крысенок засмеялся, - Вокруг нас здесь сейчас триста самых свирепых воинов. - А почему же Старейшина сразу же не захотел мне помочь? - У нас тоже есть свои предания. Одно из них гласит, что наступит день, когда у нашего народа появится своя настоящая Принцесса, лишенная королевства. Вот дед и проверял, не пришло ли это время. Выяснилось, что еще нет. - Зачем вам человеческая принцесса? - Мы - крысы. Опасности подстерегают нас повсюду. Мы слишком недолговечны, чтобы править самим, а великие Древние уже давно умерли. Так что теперь мы ждем Принцессу, лишенную королевства, вместе с ней мы вновь будем единым народом. В этот момент в траве зашуршало и крысенок напрягся. - Шавк! Бежим к мосту! Все произошло именно так, как и предполагал крысенок. Принцесса что было сил метнула маленькое серое тельце на грудь колдуну, тот отшатнулся, и со всех сторон на него кинулись воины. Принцесса отвернулась, чтобы не видеть как они покрыли его свирепым шевелящимся ковром. Через несколько мгновений все было кончено. Принцесса вернулась в город пешком. Недоумение и стыд, растерянность и страх, только вот уже иного рода, встретили ее на улицах. Прохожие отводили глаза, виновато улыбаясь. Но тут кто-то закричал: "Да здравствует Принцесса!" и тотчас же толпу прорвало. Ликованию народа не было границ, славя свою спасительницу на улицы вышли все жители города. Принцессу подхватили на руки и так и понесли во дворец. Женщины плакали, показывая ее детишкам, мужчины смущенно смеялись, хлопая друг друга по плечам. Принцесса вернулась домой. Радостное шествие захлестнуло весь город и, глядя на него из окна тронного зала, она вдруг вспомнила о тех, кто сидит сейчас в норах и подземельях. Она долго смотрела на веселящихся горожан, а потом тихо позвала: "Крысенок!" И тотчас же смутилась, осознав, что ведь она так и не знает имени своего спасителя. - Крысенок! Он появился бесшумно и вскарабкавшись по портьере смешно уселся на подоконнике. Принцесса осторожно погладила его серую шкурку и спросила: "А вы сделаете мне корону?" Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 5 декабря 2008 Маорийская легенда В лесу Ваипоуа есть дерево каури, носящее маорийское имя Тане Махута – «Первое воплощение Тане»: маори считают, что это дерево – лесной бог Тане. Но каури не случайно связан с именем божества. По представлениям маори, Тане, сын Ранги (Неба-отца) и Пэпы (Земли-матери), находившихся в тесных объятиях и заключивших между своими телами многочисленные создания и божества. В конце концов, их дети, вынужденные существовать в темноте и тесноте, решили разлучить своих родителей. Самый воинственный из богов, бог войны Туматауэнга, даже предложил убить Ранги и Папа, но Тане сказал: «Нет. Лучше разделить их, и сделать так, чтобы Небо стояло высоко над нами, а Земля лежала здесь внизу. Сделаем так, чтобы Небо было чуждо нам, но позволим Земле оставаться близкой к нам, как наша заботящаяся мать». С Тане согласились все братья кромеТафириматеа, который боялся потерять своё королевство. Но и другим братьям (Ронго, Тангароа, Хаумиа- тикетике иТуматауэнга) не удалось разлучить родителей. Повезло только Тане. Он сделал так, и потоки света и воды (слёзы Ранги) обрушились на богов. Вдохнув вольного воздуха, они принялись строить новый мир. Тане решил украсить Землю-мать своими детьми – деревьями. Правда, вначале (ведь всё создавалось впервые) он посадил деревья вверх корнями. Поняв свою ошибку, Тане вырвал гигантский каури и прочно вставил его корням в землю. Потом он с гордостью взглянул на чудесную зелёную крону над гладким прямым стволом. Шелест листьев звучал, как музыка… Мир становился прекрасным. Тане взял дерево в жёны, и от этого союза родились все остальные деревья и растения. Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 8 декабря 2008 Борис Акунин Губы-раз, зубы-два... (из книги "Кладбищенские истории") Пару лет назад в Москве пропал человек. Без вести. Дело небольшое, у нас в столице, согласно статистике, ежегодно исчезает до трех тысяч граждан обоего пола, но этот был не бомж и не склерозная старушка, а капитан милиции, слушатель криминологического факультета Правоохранительной академии МВД. Анкетные данные такие: Николай Виленинович Чухчев, русский, 1970 года рождения, награжден медалью «За отличие в охране общественного порядка». Когда Чухчев не явился ночевать в общежитие, чего с ним никогда прежде не бывало, а назавтра без уважительной причины пропустил занятия, в академии забеспокоились. Все-таки офицер милиции. Мало ли что. Собирались объявить в розыск, но в это время начальнику поступила секретная рекомендация Откуда Следует: слушателя Чухчева не искать, шума не поднимать, и домыслов строить тоже не посоветовали. Потому что Государственная Тайна. Раз Государственная Тайна, делать нечего: исключили капитана из списков, место в общежитии отдали другому офицеру, а вещи личного пользования сложили в чемодан и убрали в кладовку, потому что близких родственников у Чухчева не имелось. В общем, жил человек — и, как говорится, ушел под воду без всплеска, растворился без осадка. А человек, между прочим, был особенный. То есть, безусловно, все люди особенные. Со стороны оно, может, и не всегда видно, но это сто процентов. Каждый в глубине души про себя знает, что он совсем не такой, как другие. Николай это тоже сознавал, но в отличие от большинства людей были у него на то кое-какие объективные причины. Возможно, не такие уж объективные, а просто случайность, однако сам он в своей особости не сомневался и младшему лейтенанту Лисичкиной, которая в последнее время ему очень нравилась, говорил: «Я верю в свою Звезду». Особостъ состояла в том, что Чухчев был Человеком, Который Находит Клады. Правда, пока что клад ему попался всего однажды, но зато в возрасте, когда формируются ориентиры — в четырнадцать лет. В городишке, где рос Колька, была заброшенная штольня. Во время войны немцы там держали склад, а когда отступали, всё к черту перезаминировали. Нашим потом возиться было лень и незачем — посадили железную дверь, чтоб пацаны не лазили, навесили щит с черепом и надписью «Посторонним вход воспрещен», да и забыли. Сорок лет дверь ржавела-ржавела, а потом как-то утром Колька идет с речки — вдруг видит: замок с петель сам собой свалился, и в щелку видать черную пустоту. Парень он был любопытный и не робкого десятка. Полез. Думал, может, каску немецкую добудет или, если повезет, рожок от «шмайссера». Те же мины, если их осторожненько вынуть и аккуратненько разобрать, очень могут пригодиться для рыбалки. По всему следовало Кольке в этой гиблой штольне подорваться, но здесь-то и проявилась его Звезда. Это благодаря ей он не зацепился ногой за усик выпрыгивающей «SMi-35», не наступил на пружину бетоннометаллической «Шток-мине», а вместо этого нашел в полусгнившем снарядном ящике небольшую, так примерно тридцать на сорок, коробку, всю набитую золотыми украшениями. Должно быть, припрятал какой-нибудь полицай до лучших времен, а вернуться за кладом у гада не получилось. Будь Колька Чухчев умудренней годами и жизненным опытом, он никому бы о своей находке не рассказал, попробовал бы толкнуть золотишко без шума, малыми порциями, но какой с мальчишки спрос? Нахвастал, раззвонил на весь город. Короче, коробку забрали в милицию, про героического Кольку написали в газете, дали ему похвальную грамоту и вознаграждение, согласно закону: четверть госстоимости по цене золотого лома, 784 рубля с копейками. Он купил себе мопед «Верховина» и чехословацкий спиннинг, а остальное отдал матери. Такой вот уникальный случай произошел с Чухчевым в подростковом возрасте. Тогда же определился у него и выбор в плане жизненного пути. Решил Коля, что станет сотрудником правоохранительных органов. Во-первых, пускай и дальше у него всё будет по закону. Во-вторых, милиционеру можно туда, где посторонним вход воспрещен, а клады, как известно, водятся только там, куда абы кого не пускают. Ну а в-третьих, не в шахтеры же идти. В дальнейшие годы Чухчев существовал вроде бы обыкновенно: служил в армии, учился в милицейской школе, женился-развелся, трудился в паспортном столе, выбился в московскую академию, однако всё это была внешняя жизнь, неглавная. Суть же состояла в том, что Николай глядел в оба. Нужно было не облажаться, когда Звезда выведет его к Настоящему Кладу. И Чухчев верил, что не облажается. Учиться в академии капитану нравилось. Не только потому, что через нее открывался путь к служебному повышению и даже, может быть, к переводу на постоянную работу в столицу либо ближнее Подмосковье, а потому, что академия располагалась на территории бывшего монастыря, в самой старинной части Москвы. Судя по увлекательной книжке «Подземные клады Белокаменной», земля тут была буквально изрыта тайными ходами и схронами, в которых москвичи прятали свое добро то от татар, то от поляков, то от французов, то от коллег-предшественников капитана Чухчева. Взять хоть этот самый монастырь имени отсекновения головы Иоанна Предтечи. До 1918 года здесь квартировали монахини. Барыни и купчихи ради спасения души дарили им золотые оклады для икон, пудовые серебряные подсвечники и прочие ценные предметы церковного обихода. Когда советская власть придумала передать недвижимость, очень кстати огороженную каменной стеной, в ведение ЧК-ОГПУ, монастырь прикрыли. Пришли за драгметаллами — а ни черта нет: одни голые стены. Попрятали куда-то монашки всё свое добро. Спрашивается, куда? Не по улицам же революционной столицы таскали они злато-серебро? Здесь оно где-то, родимое, чувствовал капитан, присматриваясь к келейному корпусу, где раньше была тюрьма, а теперь склад учебных пособий. Или здесь (это он думал уже про обветшавшую церковь, что стояла на крепком, глубоко осевшем фундаменте). В общем, нельзя сказать, чтобы всё произошло совсем уж случайно. Кто знает, куда смотреть, рано или поздно увидит то, что хочет увидеть. Короче, восьмого декабря, в полвторого дня, в перерыве между занятиями, прогуливался Николай возле храма. Жевал бутерброд с колбасой, пил сок из пакета, глазел по сторонам — всё как обычно. Вдруг видит, двое рабочих у самой стены траншею роют — кабель класть. Подошел, стал смотреть. Сообразил: ага, это они из-за оттепели, торопятся, пока земля снова не задубела. Надо сказать, что в том декабре оттепель была просто невиданная: снег весь потаял, в отдельных районах города столбик термометра днем поднимался до десяти градусов Цельсия. Капитан следил, как лопатные штыки входят в рыжую почву, и сердце у него колотилось быстрей обычного. Он представлял, как из-под комьев глины покажется черная крышка сундука или шоколадный бок кувшина. Чуть-чуть, самый краешек. Тут, пока работяги не заметили, Николай крикнет: «А ну, валите отсюда, здесь копать нельзя, режимный объект». Они пойдут за бригадиром или кто там у них, он быстренько спрыгнет в яму, и… Дальше домечтать Чухчев не успел, потому что лопата противно скрежетнула — вроде бы по фундаменту церкви, но звук показался капитану не каменным, а железным. И точно: из земли торчал ржавый угол, на котором явственно просматривалась заклепка. К белокаменному поду церкви был не то прислонен металлический щит, не то — спокойно! — это торчала верхушка засыпанной двери. Николая кинуло в пот. А рабочие знай машут себе лопатами, даже не оглянулись. Здесь Чухчев проявил волевые качества, отмеченные и в его служебной характеристике: дождался, когда копальщики уйдут обедать, хотя самого прямо колотило от нетерпения. Соскочил в канаву. Поскреб дощечкой. Точно — дверь. До самого верху завалена всякой дрянью: щебенка, гнилые щепки, куски штукатурки. Похоже, нарочно вход маскировали. Николай подобрал лопату, быстро-быстро раскидал мусор, примерно на полметра вглубь. Потом взял лом, сунул в щелку, навалился. Из прорехи потянуло сладковатой затхлостью. Именно так должно было пахнуть Место, Где Спрятан Клад. Капитан засыпал всё обратно, сверху для верности еще понакидал земли. Теперь требовалось дождаться ночи, когда во дворе будет пусто. Пока не закрылась проходная, Чухчев сбегал в общежитие. Переоделся в старую форму, которой теперь пользовался только для практических занятий типа учебной облавы в бомжатнике, натянул кирзачи, сунул в сумку саперную лопатку и хороший фонарь «Туса» — товарищи подарили на тридцатилетие, для ночной рыбалки. До вечера потерся в учебном корпусе, потом двинулся к выходу, вроде как со всеми, однако по дороге свернул в сторону и вдоль стенки, вдоль стенки, на хоздвор. Промаялся в глухом углу, забравшись в кабину списанного «зила», до одиннадцати, и лишь когда на территории стало совсем тихо, приступил к делу. За часы ожидания энергии в капитане накопилось столько, что полутораметровую яму он вырыл минут за пятнадцать. Старинная дверь обнажилась полностью. Была она хоть и поеденная ржавчиной, но крепкая, не то что штольненская, халтурного послевоенного производства. Однако Чухчев и эту уделал в пять секунд — так рванул створку, что она чуть с петель не слетела. Пригнувшись, шагнул в темноту, прикрыл за собой дверь и лишь тогда включил «Тусу». Увидел под ногами ступеньки. Спустился — и хорошо спустился, метров на семь-восемь. В подвал (или, если по-историческому, «подклет»), который под церковью, Чухчев уже раз наведывался, однако ничего интересного там не обнаружил — только пыльные полки с архивной канцелярией. Но подземелье, в которое он попал теперь, явно находилось ниже. Луч пошарил по клочьям паутины на сводчатом потолке, по грязно-белым стенам, по битому кирпичу на полу. Тихо было до того, что капитан отчетливо слышал стук собственного сердца. Спокойно, Коля, сказал себе Чухчев, не гони волну. Раз вход сюда засыпали, значит, было чего прятать. Будем искать. Согласно установленному порядку произведения обыска замкнутого помещения — от угла и по часовой стрелке, метр за метром. Стенка, с которой было решено начать досмотр, капитана озадачила. Она была вся в мелких выбоинах, очень знакомого вида. Приглядевшись, Николай понял: следы от пуль, револьверных или пистолетных. Сначала удивился, но когда приметил на полу, в пушистой пыли, россыпь ржавых гильз, загадка объяснилась. Ёлки, это ж расстрельный подвал. Раз в монастыре была чекистская тюрьма, то, конечно, чистые руки-горячее сердце мочили тут врагов революции. В те времена особо не церемонились, условно-досрочными не баловали. Теперь понятно, почему подвал закупорили и дверь завалили. Ужас как разочаровался капитан Чухчев. Ну и, конечно, не по себе стало. Человек он был не то чтобы нервный или впечатлительный, но по-своему чуткий. Не в смысле сентиментальности, а в смысле остроты чутья. Когда столько лет высматриваешь вокруг тайные, одному тебе заметные знаки, эта мистика даром не проходит. И послышались Николаю типа крики, стоны, эхо выстрелов, даже вроде как матюгом шумнуло. Он уж хотел уносить ноги из этой поганой ямы, да Звезда не пустила. Шепнула на ухо: загляни-ка, Коля, вон в тот дальний угол. Чухчев прогнал из психики несуществующие звуки и двинулся в указанном направлении. Там, в углу, было очень нехорошо. Капитан затруднился бы объяснить, откуда у него возникло такое ощущение, но по коже пробежали мурашки. Ну, стена, посветил фонарем Николай, пытаясь уразуметь, в чем дело. Ну, плесень. Мышиный помет. Скорее, крысиный — больно катышки здоровые. Издали донеслось «бом-бом-бом» — это часы на монастырской колокольне начали отбивать полночь. Чухчев потер пальцем под усами, потом по передним зубам — была у него такая привычка, если сильно над чем-нибудь задумается. — Губы-раз, зубы-два, — донесся вдруг из стены тихий, но отчетливый шепот. И еще какое-то бормотание, почти совсем неслышное. — А? — спросил капитан, отшатнувшись. Впереди-то ничего не было, совсем ничего! Одна стена. Вдруг откуда-то (из щелей в кладке, что ли?) пополз туман — не туман, дымка — не дымка, а может, это у Николая от потрясения в глазах поплыло, только видимость сделалась почти что нулевая. Воздух заколыхался, в луче взвихрились белые крошки, а потом муть рассеялась, и милиционер увидел в стене, прямо перед собой, проем, которого раньше тут не было. — Блин, — сказал Чухчев, потому что принципиально не употреблял нецензурных выражений, и уронил свою «Тусу» на каменный пол. Фонарь не разбился, но откатился в сторону и стал светить в постороннем направлении, поэтому кто там, в дыре, Николай не разглядел. А там явно кто-то был. В нос капитану шибануло кислым смрадом, обдало холодом, будто из открытого рефрижератора, и донесся свистящий шепот (вроде женский): — Ктойта? Эй, ктойта? — Капитан Чухчев, — строго ответил Николай, лихорадочно соображая, как бы представить свое подвальное пребывание в официальном смысле. В общем-то, это было нетрудно. Представитель власти имеет право заходить, куда хочет, если подозревает какой непорядок. А тут безусловно присутствовал непорядок, хоть и не очень понятно, какой именно. — Капитан Чухчев? — выдохнула тьма. — Капитан Чухчев?! Николушка, ангел мой! Пришел, сокол! А я уж не чаяла! Говорила старуха, теперь он это точно разобрал. Во-первых, голос был надтреснутый, во-вторых, с шамканьем — вместо «капитан Чухчев» получилось «капитан Тюхчев» или даже «Тютьчев». Холодный ветерок щекотнул Николая по щеке, вонища усилилась — кажется, старушенция решила подобраться к капитану поближе. — Но-но, — сурово предупредил он на всякий случай и нагнулся за фонарем. — Проверка паспортного режима. Документы! Тут, что называется, возникали вопросы. Во-первых, что за личность. Во-вторых, как попала в засыпанный подвал. Выходит, в него что, есть лаз с другой стороны? В-третьих, куда подевался кусок стены? В-четвертых, откуда старушка его по имени знает. «Николушкой» Чухчева никто не называл, даже в детстве — всё больше «Колькой», мать «Колюнчиком», а бабуля «Коликом-кроликом». — Не признал свою Дарьюшку? — трепетал и всхлипывал голос. — Ох, ждала я тебя, ненаглядного, ох, ждала, немилосердного! Что грехов-то на душу взяла! Без разума и грех не в грех, а разум мой ты с собой забрал. Когда бросил меня, на молодую, желтоволосую променял! Всех бы их, лярв желтоволосых, в клочья разодрать, в кипятке сварить, утюгом пожечь! Да разве всех изведешь? И столько в этом захлебывающемся шипении было злобы, что у Чухчева разжались пальцы, и фонарь снова выпал. — Но и меня мучили, ах мучили! — Старуха перешла с гадючьего шипения на плач. — По все годы в темнотище, на сухой корочке. А людишки черные через решетку дразнются, пироги подовые показывают да приговаривают: «Салтычиха-балтычиха и высоцкая дьячиха, Васильевна, Савишна — давишня барышня! А у нас пироги горячи, с рыбкой, с вязичкою, с говядиной, с яичком. Пожалте, у нас для вас в самый раз! В нашей лавке атлас-канифас, шпильки-булавки, чирьи-бородавки…» Я на них зверем рычу, матерно лаюся, а они хохочут. «Ты не баба, говорят, ты мужик, про то указ читан. Сыми портки, похвастайся! Как на тя солдат-то влез?» Что я от солдата понесла, так это я не виноватая, ты злым языкам не верь. Снасильничал он меня, когда я обессилемши лежала, влихоманке. Я, Николушка, амантик мой, одного тебя обожаю… В бредятину Чухчев почти не вслушивался. Он уже вычислил, что это за чучело. У монастырской стены недавно часовню открыли, так возле нее полно всякой пьяни-рвани кормится, милостыню клянчит. Вот и старуха эта наверняка оттуда же. Реально трёхнутая, на всю голову, раньше таких юродивыми называли. И еще блаженными, как церковь на Красной площади. Днем старуха, надо думать, на улице торчит, а на ночь в подвал уползает. Капитан совершенно твердой, уже нисколько не дрожащей рукой подобрал фонарь, посветил — и версия подтвердилась. У стены покачивалась высоченная старуха, костлявая, как Баба Яга, с горящими черными глазищами, короче — самая распоследняя бомжиха: сверху какие-то тряпки намотаны, снизу широкие штаны с пузырями на коленях, вроде старых китайских треников, а на ногах драные соломенные тапки. — Свет-то от тебя какой, будто от того! — осклабилось страшилище и потянулось к капитану корявыми лапами. — Это он тебя послал, да? — Ррруки убрала! — прикрикнул Чухчев, ежась от холода. Как она тут ночует, как не замерзнет к чертовой матери? — Кто послал? Куда послал? — Который стекло сторожит, — непонятно объяснила бомжиха. — Он, больше некому. Освети себя, Николушка. Дай полюбоваться личиком сахарным. Истосковалася я. — И вдруг всплеснула руками, заполошилась. — Ах, дура я, дура! Что ж это я неприбрана, нечесана, в чем была! А сама удивляюся, что ты меня не приголубишь, слово ласковое не скажешь. Не гляди на меня, медовенький, я сейчас, сейчас! Она махнула перед собой, и снова, как пять минут назад, воздух поплыл, затуманился, но теперь совсем ненадолго. — Вот теперь гляди на свою Дарьюшку! Дымка рассеялась, и Чухчев увидел вместо старухи еще молодую, но сильно некрасивую женщину — черноволосую, мясистую, нос картошкой. Самое чудное, что была она не в лохмотьях, а в длинном нарядном платье с глубоким-преглубоким вырезом, и в вырезе колыхался бюстище номер на пятый, если не на шестой. И пахло теперь не кислятиной, а резким цветочным ароматом. Тут Николай, хоть и храбрый человек, фонарь обронил (уже в третий раз), повернулся и дунул к лестнице. Сам не помнил, как вылетел из подвала, а вслед ему неслось: — Стой! Куда? Ведь сто лет теперь не свидимся! Это, значит, было ночью восьмого декабря, даже уже девятого, потому что когда Чухчев вылез из ямы, он первым делом посмотрел на часы — по милицейской привычке: если какое происшествие, сразу протокол составлять. Было одиннадцать минут первого. Постояв в траншее и малость успокоившись, капитан объяснил себе, что с ним произошла галлюцинация, малоизученное наукой явление. Но назад в подвал не полез — куда без фонаря? Завалил железную дверь мусором, решил, что заберет «Тусу» завтра. (продолжение следует) Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 9 декабря 2008 Борис Акунин Губы-раз, зубы-два... (продолжение) До утра проворочался в кровати. Пару раз задремывал, но ненадолго — вскидывался в холодном поту, с криком, а что за кошмар приснился, вспомнить не мог. Назавтра вместо первой лекции пошел в читальный зал, попросил книжку по москвоведению, нашел про Иоанно-Предтеченский монастырь, про старую церковь, стал читать. Выяснилось, что собор не такой уж и старый, всего сто тридцать лет как построен. До него здесь другой храм стоял, древний. В 1860 году прежнюю церковь разобрали, поставили на старинном фундаменте новую. Сэкономили, стало быть, на нулевом цикле строительства. Дальше лирика пошла — про княжну Тараканову, про Христа ради юродивую Марфу, про страшную душегубицу Салтычиху… Дойдя до этого места, Николай так и вскинулся. Вспомнил, как ночное чудище бормотало: «Салтычиха-балтычиха", и еще что-то такое. Зашустрил глазами по строчкам, но про Салтычиху в книжке было мало: жестокая крепостница, заточена в монастырскую тюрьму, где и умерла. — Мне бы энциклопедию, какая побольше. На букву «Сэ», — попросил Чухчев библиотекаршу. Получил толстенный том, поискал «Салтычиху», нашел. Статья была такого содержания: ... «САЛТЫЧИХА — настоящее имя Салтыкова Дарья Николаевна. Вдова гвардии ротмистра, богатая помещица Московской, Вологодской и Костромской губерний. В течение 7 лет (1756 — 1762) замучила до смерти 139 человек, преимущественно светловолосых женщин и девочек. Запарывала или забивала жертв до смерти, обливала кипятком, жгла утюгом, подпаливала волосы. Припадки изуверской жестокости стали случаться с С. после того, как ее бросил любовник, капитан Николай Тютчев, дед выдающегося поэта Ф.Тютчева. Сначала С. пыталась убить капитана и его молодую жену, а когда супруги спаслись бегством, стала срывать злобу на своих беззащитных слугах. Крепостные пробовали жаловаться, но С. откупалась от властей взятками. Наконец в 1762 г. двое крестьян, у которых она убила жен, добрались до самой императрицы, и та велела Юстиц-коллегии произвести строгое расследование, продолжавшееся 6 лет. Суд приговорил злодейку к смертной казни и конфискации всего имущества. Однако С. успела спрятать сундуки с золотом и не выдала местонахождение клада даже под пыткой. Екатерина Вторая сочла, что подобной «монстре» быстрой казни будет мало и постановила: «1. Лишить ее дворянского звания и запретить во всей нашей империи, чтоб она никогда никем не была именована названием рода ни отца своего, ни мужа. 2. Приказать в Москве вывести ее на площадь и приковать к столбу и прицепить на шею лист с надписью большими словами: «Мучительница и душегубица». 3. Когда выстоит час она на сем поносительном зрелище, то, заключа в железы, отвести в один из женских монастырей, находящийся в Белом или Земляном городе, и там подле которой ни есть церкви посадить в нарочно сделанную подземную тюрьму, в которой по смерть ее содержать таким образом, чтобы она ниоткуда в ней света не имела». Кроме того, С. была сочтена недостойной считаться особой «милосердечного» пола, вследствие чего постановили впредь именовать «сие чудовище мущиною». Была заключена в подземную тюрьму Иоанно-Предтеченского девичьего монастыря, где сидела в особом подвале, на долгие годы превратившись в одну из московских достопримечательностей. Родила ребенка от караульного солдата, однако снисхождения этим не заслужила. Впрочем, за все тридцать с лишним лет заключения, вплоть до самой смерти, С. не проявляла никакого раскаяния в совершенных злодействах. Похоронена родственниками на кладбище московского Донского монастыря». В процессе чтения Чухчев испытывал разнообразные, но сильные чувства. Мысли же в голове прямо искрили. Сначала-то, пока читал про зверства, подумал просто: «Вот гадина». Но сразу за тем наткнулся на капитана Николая Тютчева — и давай пальцем губы-зубы тереть. Глаза сами собой заморгали, на нервной почве. Душно стало капитану, нечем дышать. Что же это получается, сказал он себе. Она, садистка эта, тут в подвале, под церковью, сидит? А в энциклопедии написано «похоронена на кладбище»? Отпросился с занятий, сгонял на Донское. Нашел по схеме нужную могилу, постоял возле камня, прикидывая, нельзя ли как-нибудь организовать эксгумацию. Но затея была дурная, это он быстро сообразил. Во-первых, целый геморрой бумажки оформлять. Во-вторых, так можно и на психобследование загреметь. А в-третьих, вообще на хрена? Будем называть вещи своими именами: в могиле лежат кости (и пускай себе лежат), а в подклете было привидение. Лет этак пятнадцать назад подобная идея Николаю в голову нипочем бы не пришла. В детстве он твердо знал, что Бога нет, а теперь с этим как-то неявственно стало. Даже у начальника Академии в кабинете рядом с президентом Путиным икона висит. Теперь это для службы ничего, даже полезно. Да и половина ментов с крестами на шее ходит. Такая вот нематериалистическая картина мира складывается. А если есть рай и ад, то почему бы и привидениям не быть? Не мог Чухчев, как хорошо успевающий по аналитической криминалистике, упустить из виду и такой существенный факт: девятого декабря, то есть сегодня, исполнялось ровно двести лет, как эта самая Салтычиха откинулась, в смысле умерла. Может, их, привидения, раз в сто лет на прогулку выпускают, по случаю юбилея? Даром что ли она кричала: «Теперь сто лет не свидимся?» Пускай бы и тысячу лет, Николай не возражал. Хотя это как посмотреть. Звезда ведь не зря велела ему в нехороший угол заглянуть. Не чтоб попугать или посмеяться. В энциклопедии что написано? Спрятала полоумная баба сундуки с золотом, никому не отдала. Потому, может, и нет ее душе покоя — стережет свое добро. Два с лишним века лежит где-то золото, дожидается нового хозяина. Уж не капитана ли Чухчева? И ведь как удачно всё сходится, одно к одному. Салтычиха эта любовника своего не забыла, до сих пор по нему сохнет, так? Если кому сокровище и отдаст, то только «Николушке», так? А Чухчев, между прочим, тоже Николушка, тоже капитан и даже почти что Тютчев. Попросить ее как следует — глядишь, и скажет, где клад. Только бы не расколола, а то обидится, запсихует. Женщина она с характером, лучше не нарываться. Риск, конечно, есть, но, как говорится, кто не рискует, тот не пьет шампанского. На всякий случай Чухчев принял меры предосторожности, общим числом три. Первое — сунул в карман образок. Во внутренний, чтобы сразу не отпугнуть нечистую силу, а понадобится — вытащим. Второе — прихватил табельное оружие, причем пули покрыл серебряной краской. Третье — одолжил у Сереги Волосюка треугольную шляпу, какие при Петре Первом носили. Это Серега в прошлом году с волейбольной сборной МВД в Венецию ездил и купил там — на Новый Год надеть или так, поприкалываться. Если нацепить треуголку пониже, авось не расколет. Вряд ли у нее, Салтычихи этой, хорошее зрение в таком-то возрасте. Опять же темно. В общем, хорошо снарядился, так что лез в подклет без страха. Боялся одного — что привидение не появится. Поэтому уже в пол-одиннадцатого, за полтора часа до того, как истечет девятое число, был на месте. Пощелкал зажигалкой, нашел «Тусу», но луч сделал самый слабый, рассеянный. Лишнее освещение липовому капитану Тютчеву было ни к чему. Только зря всё это было — не вышла к Николаю ни оборванная старуха, ни мясистая тетка в нарядном платье. Он уж топтался-топтался у заветного угла. И в кирпич стучал, и даже звал: «Дарьюшка, это я, Коля Тютчев». Пару раз из-за стены будто послышалось что-то. А может, показалось. Время, между тем, на месте не стояло. До полуночи оставалось всего ничего. Встав перед стеной, капитан сосредоточенно потер губу, обслюнявил палец о зубы, сплюнул. И вдруг слышит, точь-в-точь как вчера: «Губы-раз, зубы-два, помогай разрыв-трава…» И дальше еще что-то, но уже не разобрать. — Дарья Николавна! — заорал Чухчев. — Дарьюшка! Здесь я! Давай сюда! Стену заволокло паром, закружилась белесая муть, и вот уже стояла перед капитаном мертвая помещица, тянула к нему голые толстые руки. Героический был мужчина этот Тютчев, подумал капитан, потому что и в молодом своем виде была Салтычиха, прямо сказать, не Мерилин Монро. — Николушка, лапушка! — прошелестело привидение. — Вернулся! Уж и не чаяла! Видя, что дело идет к объятьям, Чухчев поневоле зажмурился, но ничего особо страшного не случилось — только прошел озноб по плечам да похолодило щеку. — Я на кладбище был, — сказал Николай, чтобы перевести встречу в конструктивное русло. — Венок на могилу возложил. — Там, на погосте, костяк один, — равнодушно ответила покойница, подтверждая его версию. — А мне самой, когда померла, велено тут состоять, при месте земного наказания. — Чего там бывает-то, после смерти? — спросил Чухчев, прикидывая, как бы половчее повернуть к главному — про клад. Салтычиха удивилась: — Нешто не знаешь? Иль у тебя не так было? Хотя что ж стеклу тебя не пущать, ты-то не лютовал, душу грехом не тяжелил. Все бремена на одну меня легли… Последнее было сказано с явной обидой, от призрака во все стороны брызнули маленькие багровые искры, и Николай поскорей сунул левую руку за пазуху, где иконка, а правую в карман, где ПМ с серебряными пулями. Но видение уже успокоилось, гнев сменился печалью. — Не виноват ты, Николушка. Все мущины в любви трусы, душу свою берегут, прячут. Баба если уж полюбила, ей всё нипочем, душа — не душа. Я про свою ни разу и не вспомнила, расплаты не устрашилась. Одного лишь сердца слушалась. А как отмучилась, тело свое постылое, безобразное покинула, за всё ответить пришлось. Ты, когда помер, через черную трубу летел? — Само собой, — осторожно кивнул Чухчев. — А свет потом узрел? — Ну. — И как? Поди, на волю вылетел? — Салтычиха вздохнула. — А моя душа не сумела, больно в ней тяготы много. Гляжу — приволье, всё зеленое и голубое, и свет радужный по-над плёсом. Так хочется туда, так хочется! И вижу, уж гуляют там всякие, и звуки сладкие несутся! Разлетелася, разогналася — да с размаху об стекло. Не могу дальше. Бьюся, как муха на окне, а пути мне нет. Мимо другие души пролетают, кто тихо, кто с дребезжанием, иные тоже сначала поколотятся, поплачут — и пустит их стекло, а меня никак… Потом голос слышу. Шармантный такой, только шибко грустный. «Не пройдешь, дочка, и не думай. Душа у тебя тяжелая. Покаяться надо». Я кричу: «Пусти, дедушко, не в чем мне каяться! Ты людей любви учил, так я, может, сильней всех на свете любила, души своей заради любви не пощадила! Пусти погулять по шелковой траве-мураве!» «Я-то что, говорит, это ты сама себя не пускаешь. Покаяться надо, Дарьюшка». Я ему: «Ну каюся, ка-юся! Отворяй скорей окошко! Буду там, на приволье, моего Николушку поджидать!» Только не было мне на это никакого ответа. Долго не было. Потом слышу: «Через сто лет приходи. Раньше никак нельзя». И сызнова я в свою яму попала. Вход уж успели камнем заложить, чтоб темница кровопивной Салтычихи Божий мир не поганила. Знаешь ли ты, друг мой сердешный, что такое сто лет в каменном мешке сидеть? Да без сонной отрады, без пятнышка света? Каждый час, каждая минутка вечностью предстают. Одним спасалася — о тебе, ангел мой, думала. Всё терзалася, любил ты меня иль нет? Ну хоть недолго, хоть денек? Сто лет об стены билась, всё повторяла: любил — не любил. А как миновал назначенный срок, на самом исходе дня, в полночь, свод расступился, и полетела я над крышами-куполами, над башнями-облаками. И вижу трубу, и свет в ней, и по ту сторону чудесный луг. Но снова не попустило стекло проклятое. А Голос сказал: «За многая любовь и многая мука — многое же и простится. Но не покаялась ты. Через сто лет приходи». Сызнова я тут очутилася. Опять твержу: любил — не любил, любил — не любил. Только вторые сто лет еще горше первых оказались. Сейчас в третий раз полечу, счастье спытаю, но ныне не страшуся. Раз тебя, голубчика моего, узрела, значит, пустят меня! Услышав про «полечу», Чухчев встрепенулся, на часы посмотрел. Без семи двенадцать, а он уши развесил. Улетит сейчас страшилище и неизвестно, вернется ли. Может, ей срок скостят или режим поменяют — типа со строгого на обычный. Не вернется в этот изолятор, так про клад и не узнаешь. Ну, и взял быка за рога. — Слушай, Даш, а куда ты сундуки с золотом попрятала? Просто интересно. Тут без тебя их искали-искали — без толку. Затаил дыхание: скажет, не скажет? — Добро-то? Блюды золотые, жемчуга с диамантами и смарагдами да сорока собольи? — спросила Салтычиха. — Знатно спрятала. Ни в жизнь никто не сыщет. Соболя-то, конечно, сгнили, а вот камни и золотая посуда — это то, что надо, сглотнул Чухчев. — Тебе, сахарный мой, расскажу. Усадьбу мою, что на Кузнецком мосту, помнишь? Вот как если от Лубянки смотреть: по правой стороне улицы дом со службами, а по левой — сад с огородами. Там, в саду, колодезь старый, высохший. Помнишь? Ты мне еще подле него цветок шиповниковый сорвал. Я его после в хрустальной шкатулочке держала. — Помню-помню, — поторопил ее Николай. — Дальше что? — Думаешь, пошто я колодезь пустой зарыть не велела? Я туда мертвяков кидала, до полуста раз, а полиции объявляла, что беглые. Там глыбко — дважды по двунадесят саженей. Как узнала я от верного человека, что враги мои заутро придут меня в железа брать, спустила сундуки вниз. Сеньке, Прошке да Тимошке, слугам моим верным, приказала землей да хворостом закидать. Всю ночь они сыпали. А на рассвете, когда работы уж мало осталось, я их отравой опоила и туда ж сбросила. Доверху уж сама досыпала. — Колодец слева от Кузнецкого? — соображал капитан. — Я чего-то не припомню, Даш, далеко он от проезжей части? — От чего, сладенький? — Ну, от улицы. — От угла Лубянки тридцать пять шагов. И после влево еще двенадцать. Я запомнила. «Так, план Москвы восемнадцатого века достать не проблема, — прикидывал Чухчев. — Ну, пара метров туда-сюда, неважно. Главное, за кем числится землевладение. Тут откатывать придется, пятьдесят на пятьдесят, иначе не выйдет». И здесь его прошибло. — Слева по Кузнецкому? — ахнул Чухчев. — Тридцать пять шагов? Так это ж Контора! Мертвая помещица его о чем-то спрашивала, тянула к лицу ледяные, бесплотные руки, а у капитана в голове скакали беспорядочные, ни к селу ни к городу мысли. Такого примерно плана: вон оно как всё на свете — вроде само собой, а только ни фига подобного. Если где какое место, то оно не просто так, не случайно. Взять хоть ту же Салтычиху. Мало ли в Москве монастырей со стенами, но в восемнадцатом году шишаки из ЧК под расстрельную тюрьму выбрали именно Предтеченский, где эта бешеная кикимора тридцать лет в яме просидела, да после призраком маялась. А Лубянка? Когда Дзержинский-Менжинский в Москву из Питера переезжали, они же могли под свою контору любую недвижку взять, ан нет — поглядели вокруг своими железными глазами и говорят: вот оно, наше место. Желаем сидеть в доме страхового общества «Россия», чтоб всю Россию в страхе держать, а еще нам в масть участок напротив, его тоже приберем. Навряд ли рыцари революции знали, что в том самом месте Салтычиха над крепостными девками зверствовала — это им горячее сердце подсказало. «Не о том думаешь, Коля, — оборвал глупые мысли капитан. — Время, время!» — Не попасть мне к твоим сундукам! — крикнул он в тоске. — Никак не попасть! Крепостница удивилась: — Да на что тебе золото, Николушка? — Но, услышав, как Чухчев мычит от расстройства, быстро прибавила. — Мне не жалко, бери. А что оно глубоко под землей и сверху, поди, палат-жилья понастроили, так это пустое. Ты ж заговор знаешь. Скажи волшебные слова, и вмиг там окажешься. — К-какой за…заговор?! — аж заикнулся Чухчев. — «Губы-раз, зубы-два, помогай разрыв-трава, расступись сыра-земля, дам семитник от рубля». Хороший заговор. Он и под землю пустит, и за каменную стену. — А…а что ж ты-то тогда двести лет взаперти просидела? — проявил аналитические способности Николай. — Чем в темноте сидеть, гуляла бы себе. — Ах, Николушка, так ведь сначала надо губы-зубы потереть, а у меня их нету, видимость одна. И рядом никого в телесности не было. Пока ты за мной не пришел. Погоди! — вдруг качнулось к Чухчеву привидение. — А откуда у тебя-то губы-зубы? Нешто ты не дух пустой? То-то я гляжу, вроде как парит от тебя, теплом несет… «Завалился! Сгорел! Сейчас накинется!» — мелькнуло в голове у капитана, и так ему сделалось жутко смотреть в выпученные глаза чудовища, что он позабыл и про иконку, и про крашеную пулю. Да и, если честно, навряд ли они бы его спасли. Но Салтычиха на перетрусившего Чухчева не накинулась, а только провела мерцающей рукой сквозь его щеку — будто погладила. — Пора мне, Николушка, — сказала она ласково-преласково, и ее лицо внезапно перестало быть уродливым. — Если ты живой, это еще лучше. Живи сколько сможешь. Успеешь на зеленое приволье, тебя-то пустят, не бойся. Скажи только, сокол мой ясный, любил ли ты меня хоть сколько? Раз пришел ко мне, бабе злой и безумной, пускай через двести лет, так, может, любил? И понял тут капитан, что ничего худого она ему не сделает. Да и вообще, часы уже начали бить полночь — сейчас привидение исчезнет. Вон оно уж поплыло, заструилось кверху. Вполне можно было послать старушку на любое количество букв, тем более что всю ключевую информацию Николай от нее уже добыл. Но чего-то жалко ему ее стало, недоделанную. — Конечно, любил, какой вопрос, — буркнул Чухчев и, не дожидаясь, пока Салтычиха просочится через потолок, двинул к выходу — не терпелось поскорей взяться за дело. — Любил?! Люби-ил? — шелестел за его спиной прерывающийся голос. — Ах, счастье-то какое! Ах, горе-то какое! Ах я, кромешница, ах зверища кровавая! Что ж я с вами, девоньки бедные, понаделала? За что мучила, за что смертью извела? Нету мне прощенья! Под эти завывания Чухчев и выскочил из подклета — как раз на последнем ударе часов. Час спустя, с бешено бьющимся сердцем, он медленно шел вдоль серой стены массивного здания, выходящего одной своей стороной на улицу Лубянку, другой на Кузнецкий мост. Висящая над входом камера подозрительно повернулась в сторону ночного пешехода, но, разглядев милицейскую форму, быстро потеряла интерес. Правильно все-таки Николай выбрал профессию. «…Тридцать два, тридцать три, тридцать четыре, тридцать пять», — досчитал капитан, остановился и сделал четкий поворот налево. Сомнений в том, что стена раздвинется и земля расступится, у него не было. По дороге Чухчев заскочил в общежитие, чтоб поменять треуголку на фуражку, и заодно провел эксперимент: встал перед запертой на ночь дверью женского этажа, произнес волшебное заклинание и немедленно оказался по ту сторону. Можно было таким же образом проникнуть в комнату 238, полюбоваться на спящего младшего лейтенанта Лисичкину, но Николай отложил это на потом. Так что беспокоила его не гранитная стена, а совсем другое. Дважды двунадесят саженей — это что-то типа пятьдесят метров. Вроде глубоко, но, говорят, под Фээсбухой хрен сколько подземных этажей. Что, если Салтычихин колодезь давным-давно раскопан и там теперь компьютерный зал или какой-нибудь секретный архив? Камера снова начала разворачивать тонкую шею, и Николай решился. «Эх, была не была, — подумал он. — Кто не рискует…» Провел пальцем по губам, по зубам, скороговоркой пробормотал заветные слова и сделал шаг вперед, в заклубившееся молочно-белое облако. Ну, а что с ним случилось дальше, рассказать нельзя, потому что Государственная Тайна. Во всяком случае, в академию он больше не вернулся. Вот и вся история. Остается только упомянуть об одном маленьком, но примечательном явлении природы, про которое даже поместили заметку в рубрике «Уголок метеоролога». На одной из могил Старого Донского кладбища — вроде бы той самой, где, согласно легенде, похоронена знаменитая крепостница Салтычиха, расцвел чахлый, бледно-желтый подснежник. Это в декабре-то! Правда, оттепель была. В отдельных районах столбик термометра поднимался до десяти градусов Цельсия. Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 10 декабря 2008 Г. Х. Андерсен Чего только не придумают... Жил-был молодой человек. Он учился на поэта и хотел стать поэтом к пасхе, а потом жениться и зажить доходом от своих сочинений. Сочинять — значит придумывать что-то новое, это он знал, вот только придумывать не умел. Слишком поздно он родился, все уже было разобрано до того, как он появился на свет, все воспето, обо всем написано. — Как счастливы были те, что родились тысячу лет назад! — говорил он. — Им не трудно было стяжать бессмертие! Даже тех, кто родился сто лет назад, можно считать счастливыми: все-таки тогда еще оставалось много такого, о чем можно было писать. А теперь все сюжеты для поэзии исчерпаны — о чем же я стану писать? И до того он доучился, бедняга, что извел себя вконец и заболел. Ни один врач не мог ему помочь, разве что знахарка. Жила она в маленьком домике у шлагбаума, который должна была поднимать перед всадниками и экипажами. Но она умела открывать не только шлагбаум и была умнее самого доктора, ездившего в собственном экипаже и платившего налог за звание. — Надо пойти к ней! — решил молодой человек. Жила знахарка в маленьком, чистеньком домике без затей: ни дерева рядом, ни цветов. У дверей только улей — вещь очень полезная! И маленькое картофельное поле — вещь тоже очень полезная! А еще была тут канава, поросшая терновником. Терновник уже отцвел и был усыпан ягодами, от которых сводит рот, если отведать их до того, как их прихватит морозом. "Вот воплощение нашего лишенного поэзии века!" — подумал молодой человек, и это уже была мысль, золотое зерно, найденное на пороге дома знахарки. — Запиши ее! — сказала она. — И крошки тоже хлеб! Я знаю, зачем ты пришел: ты не умеешь ничего придумывать, а хочешь стать к пасхе поэтом! — Обо всем уже написано! — сказал он. — Наше время не то, что доброе старое время! — Конечно, нет! — отвечала знахарка. — В старые времена знахарок сжигали, а поэты ходили голодные, с продранными локтями. Наше время лучше, самое лучшее. Но у тебя нет правильного взгляда на вещи, нет острого слуха. Есть о чем петь и рассказывать и в наше время, надо только уметь рассказать. А мысли можно черпать где хочешь — в злаках и травах земных, в текучих и стоячих водах, надо только уметь, надо уметь поймать солнечный луч. На вот попробуй-ка мои очки, приставь к уху мой слуховой рожок и перестань думать только о самом себе. Не думать о самом себе было трудненько, удивительно, как такая умная женщина могла даже потребовать этого. Он взял очки и рожок и вышел на середину картофельного поля. Старуха дала ему большую картофелину. В картофелине звенело. Затем послышалась песня со словами — история картофелин, очень интересная будничная история в десяти строках; десяти строк было достаточно. О чем же пела картофелина? Она пела о себе и своей семье, о тем, как картофель впервые появился в Европе, и о том презрении, какое ей довелось испытать, пока ее не признали за дар, более драгоценный, чем золотые самородки. — По повелению короля нас раздавали в ратушах всех городов, всем было объявлено о нашем великом значении, но этому никто не верил, не знали даже, как нас сажать. Одни рыли яму и бросали в нее целую меру картофеля. Другие совали в землю одну картофелину здесь, другую там и ждали, что из каждой вырастет целое дерево, с которого можно будет стряхивать плоды. Появлялись отдельные кусты, цветы, водянистые плоды, остальное же погибало. Никому не приходило в голову порыться в земле, поискать там настоящие картофелины... Да, мы много вынесли и выстрадали, то есть не мы, а наши предки, но ведь это все едино. — Вот так история! — сказал молодой человек. — Ну, хватит, пожалуй. Теперь посмотри на терновник! — У нас тоже есть близкие родственники на родине картофеля, но только севернее, — рассказывал терновник. — Туда явились норманны из Норвегии, они направились на запад сквозь туманы и бури в неведомую страну и там, за льдами и снегами, нашли травы и зеленые луга, кусты с темно-синими винными ягодами — терновник. Его ягоды созревали на морозе, как созреваем и мы. А та страна получила название Винланд — "Винная страна", или Гренландия — "Зеленая страна". — В высшей степени романтическое повествование! — сказал молодой человек. — Да, а теперь поднимись на насыпь, что возле канавы, — сказала старуха, — да погляди на дорогу, ты увидишь там людей. — Вот так толпа! — сказал молодой человек. — Да тут историям конца не будет. Шум, гам! У меня просто в глазах рябит. Я лучше отойду назад. — Нет, шагай вперед! — сказала старуха. — Шагай прямо в людскую толчею, пусть твои глаза и уши будут открыты и сердце тоже, тогда ты скоро что-нибудь да придумаешь. Только прежде чем идти, давай-ка сюда мои очки и слуховой рожок! И она отняла у него то и другое. — Теперь я ровно ничего не вижу! — сказал молодой человек. — И ничего не слышу. — Ну, тогда не сделаться тебе к пасхе поэтом. — А когда же? — Ни к пасхе, ни к троице! Тебе никогда ничего не придумать! — Так за что же мне взяться, если я хочу зарабатывать на поэзии? — Ну, этого-то ты можешь добиться хоть к масленице! — сказала старуха. — Трави поэтов! Рази их творения, это все равно что разить их самих. Главное, не дрейфь! Бей сплеча и тогда сколотишь деньжонок, чтобы прокормить себя и жену. — Чего только не придумают! — сказал молодой человек и ну колотить поэтов направо и налево, раз уж сам не мог заделаться поэтом. Все это нам поведала знахарка; кому же, как не ей, знать, чего только не придумают. Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 15 декабря 2008 Акакий Назарыч Зирнбирнштейн (Александр Минаев) Таракан Бобсон Дружкам-пьянчужкам и прочим интеллигентным людям посвящается. «…где же кружка…» (А. С. Пушкин) Таракан Бобсон был длинноус, цветом рыжеват и довольно приятный на наружность. Но жизнь его постоянно подвергалась опасности, потому что люди тараканьей красоты не понимали и всегда хотели наступить на него ногой. Имя Бобсон, столь не характерное для наших мест, таракан получил далеко отсюда на свой родине в Норвегии, когда мама и папа были еще молодыми, а он совсем маленьким и прозрачным. Детство его протекало спокойно и безмятежно. Суровость края никак на него не влияла, так как он никогда не выходил из помещения. И, невзирая на то, что Бобсон был представителем северной страны, он никогда не видел снега и не знал, что такое холодный ветер. Жилось ему неплохо. Но несмотря на это семья Бобсона хотела переехать в Америку. Горы американских гамбургеров и реки сладкой и липкой колы на давали покоя его отцу — Бобсону старшему. Отчего тот во сне давился слюной и просыпался в холодном поту от мысли, что это все съедят и выпьют без него. Его душила жаба. Он буквально грезил Америкой, утверждая, что ихняя писча в буквальном смысле благотворно влияет на тараканий организм, что там ее много, а он сидит здесь и прожигает жизнь. И тут представился небывалый случай — Олимпийские игры, куда приехали спортсмены из разных стран и из Америки тоже. Узнав об этом, Бобсон-старший принял волевое решение, которое, несомненно приблизило его семью к Америке. Он осуществил переход из дома, где они проживали в отель, где поселились спортсмены. Что само по себе было уже поступком, заслуживающим уважения в тараканьей среде. Гостиничные тараканы встретили их тепло и радушно. Они осознавали всю глобальность этого мероприятия и всячески оказывали содействия. Была проведена титаническая разведывательная работа по выявлению номеров, где проживали американцы, которая завершилась полнейшим успехом. Отъезд был назначен на полночь, сразу же после закрытия Олимпийских игр. Но в ночь отъезда в темноте Бобсон перепутал, где право, где лево. Вошел не в тот номер и соответственно залез не в тот чемодан и, ничего не подозревая, спокойно и без затруднений приехал в Россию вместе с Виктором Васильевичем Тихоновым, бывшим тренером нашей сборной по хоккею. Ошибку он понял только в аэропорту. Он стоял один, залитый дневным светом и окруженный вещами Виктора Васильевича. Сообразив, что к чему, он рванул назад, ломая и переворачивая все на своем пути. Но не пробежав и ста тараканьих метров, Бобсон встал, как вкопанный, поймав себя на мысли, что не знает, куда бежать. Вообще, тараканы редко ловят себя на мысли, но Бобсону это удалось. И еще ему удалось понять, что он находится в центре огромного помещения, вкусно пахнущего незнакомой пищей. «А мож, ну ее, эту Америку, мож, и здесь неплохо кормят? Проживу как-нибудь, все же не пустыня», — мелькнуло в рыжей голове Бобсона. И тут он заметил молодую красивую девушку, активно размахивающую шваброй в другом конце зала, и сразу полюбил ее. Но на всякий случай забился в ближайшую щель в паркете. Мало ли что может быть, все-таки незнакомец, темно, нет никого, испугается еще. Но девушка не испугалась, а, совсем наоборот, подходила все ближе и ближе и, когда глаза их встретились, она смыла своей шваброй дорожную пыль с бобсоновой спины, придав ей праздничный блеск и нарочитость. На этот блеск и сбежались все местные жители, обступив Бобсона плотным кольцом и переговариваясь на непонятном языке. В центр круга вышел здоровый таракан черного цвета, с бородой и в валенках. Посмотрел на Бобсона помутневшими глазами и, качнувшись, сказал: «Мож выпьем?» «Уыпьем», — интуитивно ответил Бобсон и сразу понял, чем все кончится. Все цепочкой потянулись к буфету. «Какой худенький и блестящий», — стрекотали юные тараканихи. «А чего с него взять, это ж иностранец», — встрял в разговор молодой таракан с неимоверно большим лицом. «Ничего, откормим», — говорили почтенные дамы, переваливаясь с боку на бок, словно колобки. Проснулся Бобсон лежа на спине, с полным брюхом и кружащейся головой в тот момент, когда швабра его любимой девушки чуть не смыла его в сторону. Его спас тот самый черный таракан с бородой и в валенках. Он выдернул Бобсона из-под швабры за заднюю лапу, хихикнул и сказал: «Пошли, уже все ждут». Бобсон встал и поковылял за ним. Парфирий, так звали черного бородача, спасал Бобсона каждое утро то от швабры, то от ботинка незадачливого посетителя, зашедшего в буфет ни свет ни заря. Так прошло недели три. Бобсон стал хорошо понимать русскую речь, но говорить так и не научился, не было времени. Он устал от постоянного праздника и хотел тихой семейной жизни. И вот однажды к нему пришла светлая мысль, разогнавшая туман в его голове. «А почему бы мне не перебраться к моей любимой девушке?» Он поделился этим с Парфирием. Парфирий одобрил и предложил обмыть эту идею. Через три недели Бобсон начал вынашивать план переезда. Для осуществления своего замысла Бобсон решил посетить женскую раздевалку, которая находилась на первом этаже аэропорта. Собравшись с мыслями и подговорив Парфирия, они выступили, не мешкая, но потом все же решили идти ночью, так как это наименее опасно: меньше народу и вероятность случайного ботинка или чемодана не так велика. Короткими перебежками тараканы двинулись на первый этаж и без особых приключений добрались до служебного помещения, на двери которого было написано: «Посторонним вход запрещен». Бобсон ткнул Парфирия локтем в бок и показал на знак. «Какой же я посторонний?» — удивился Парфирий. «Я здесь вырос. Здесь все мое. Я тут самый крутой, моя фамилия Орлов», — вдохновенно заявил Парфирий и неожиданно спросил: «А зачем тебе в женскую раздевалку?» «Понимаешь», — ответил Бобсон, — «Я подумал, что, приходя на работу, девушка моя в этой самой раздевалке переодевается, оставляет там одежду и вещички кое-какие. Я туда залезу и перееду к ней, прикинь. Только бы вот женскую раздевалку с мужской не перепутать, а то опять конфуз произойдет. Я уже и так страны перепутал». «Ну и башковитый же ты мужик», — восхитился Парфирий. — «Капиталистический склад ума у тебя. Я-то грешным делом решил, что ты на баб наших голых посмотреть захотел, а ты переезжать собрался, да еще как, голова, я бы ни в жизть не допер». Парфирий покрутил усы, подумал и решительно заявил: «Это надо обмыть». И, не дожидаясь ответа, рванул обратно в буфет. Бобсон был на грани обморока, все надежды на тихую семейную жизнь рухнули в одночасье. Он был опять один. Без Парфирия на первом этаже нечего было делать. Он не знал, где находится заветная раздевалка, он не знал здесь никого и ничего. Опустив голову, Бобсон поплелся назад. Когда он вернулся, в буфете все было уже готово. Общество сидело с блестящими глазами, шушукалось и перемигивалось. Стаканы были полны. Когда Бобсон вошел, все замолчали и встали. Бобсон тоже оторопел, такого он еще не видел. В могильной тишине к нему двигался Парфирий с огромной кружкой в руках. Подойдя к нему вплотную, Парфирий схватил Бобсона, поцеловал взасос и дал ему кружку. «На посошок», — объявил Парфирий и проводы начались. Через три недели, улучив момент, Бобсон шепнул Парфирию: «Хватит меня провожать, надо уже переезжать». «Да», — сказал Парфирий и подал знак. Толпа пьяных тараканов двинулась к женской раздевалке. К Бобсону опять вернулась надежда. Тараканы шли беспорядочной гурьбой, забыв об опасности. Их не пугали ни ноги, ни чемоданы, ни швабра любимой девушки Бобсона. Молодые тараканы веселились, пели песни, а тараканихи украдкой смахивали слезы и злились на уборщицу. «Такого парня увела, стерва», — мрачно шептали они друг другу. «Где сейчас хорошего жениха найдешь, да еще иностранца? Нет в жизни счастья», — выли подвыпившие тараканихи, проклиная свою судьбу и нелегкую долю. Потихоньку процессия без потерь добралась до служебной двери. Там все остановились. Бобсон вышел вперед и начал речь. Он говорил о любви и о взаимопонимании, о дружбе и сотрудничестве между Россией и Норвегией, о налаживании международных отношений, о красоте русских уборщиц т о русском гостеприимстве. В заключении он сказал: «Мне с вами было хорошо». «А будет еще лучше!» — вдруг заорали все и начали лезть под дверь. «Что они делают», — спросил ошалевший Бобсон у изрядно помутневшего Парфирия. «Да провожают они тебя, пока в сумку к твоей зазнобе не посадят, не успокоятся». «А я думал, что дальше мы с тобой одни пойдем», — начал гундеть Бобсон. «Индюк тоже думал, да в суп попал», — ответил Парфирий. «То ж общество, соображать надо», — сказал он и тоже полез под дверь. «Зачем нам общество?» — закричал ему вслед Бобсон. «Вон от них шума сколько, орут, как слоны, девушку мою перепугают». «Да ладно», — запыхтел Парфирий из-под двери. — «Нет здесь еще никого. Лезь быстрее, а то сейчас народ на работу пойдет, затопчут». Бобсон полез под дверь. В коридоре было темно, хоть глаз коли, пьяные тараканы орали одновременно, перебивая друг друга. «Что они хотят?» — спросил Бобсон. Парфирий задумался и вдруг громко заорал: «По запаху найдем». Все дружно закивали головами. «Вот чего они хотят: по следу идти, как собаки». «По какому следу?» — взбесился Бобсон. «По женскому, запах у него специфический», — ответил Парфирий и потянул носом. «Во, чуешь, туда надо идти. Найдем мы твою красавицу, не боись, все будет нормально. На-ка, выпей глоток, а то, вон, светишься весь». Бобсон глотнул из фляги и ему полегчало. Тараканы двинулись дальше, выставив вперед носы. Женскую раздевалку нашли быстро. Когда вошли, осмотрелись и поняли, что не ошиблись, пахло правильно. Молодой таракан с неимоверно большим лицом деловито заявил: «В шкаф надо лезть, оттуда видно хорошо и укрытие надежное, щелей много». Все согласились, выпили и полезли. Устроившись в шкафу, тараканы тупо уставились на дверь, из которой должна была появиться избранница Бобсона. В раздевалке установилась гнетущая тишина. Внезапно со страшным скрипом открылась дверь, и в раздевалку стали заходить женщины. Их было много, все они были уборщицы и где-то среди них была возлюбленная Бобсона. Весело переговариваясь, женщины начали переодеваться. Выкатив глаза, тараканы припали к щелям, чуть не опрокинув шкаф. Такое количество голых женщин они еще никогда не видели. «Ну, где твоя?» — спросил Парфирий с дрожью в голосе и нездоровым блеском в глазах. «Не знаю», — задыхаясь прошептал Бобсон. «То есть, как это не знаешь? Ты нам мозги не дури, говори, где невеста», — простонал Парфирий, не отрываясь от щели. «А вот так, не знаю и все», — промычал Бобсон. — «Я ее видел только в халате и со шваброй, а сейчас они мне все нравятся». «Ты не дури, Бобсон», — сказал Парфирий, не переставая следить за женщинами. — «Определяйся давай, это тебе не Азия, здесь гаремов не держат». «А мне и не надо гарем», — ответил Бобсон. — «Я сними все равно не справлюсь, сейчас оденутся, и сразу разберемся, где она. Надо только вещички ее приметить, чтобы сумки не перепутать». «Это правильно», — согласился Парфирий. Когда женщины ушли, тараканы знали куда бежать. В правом углу комнаты на стуле лежала сумка с гостеприимно расстегнутой молнией. Для Бобсона весь мир стал розовым, и он первым предложил обмыть это дело. Общество с энтузиазмом согласилось. До конца рабочего дня было еще много времени и это время Бобсон решил провести в кругу своих друзей. На правах хозяина он всех пригласил выпить по последней, но уже непосредственно в сумке своей возлюбленной. И опять никто не отказался. Очнулся Бобсон в полной темноте. Он никак не мог понять, почему, лежа на спине, его качает из стороны в сторону. В брюхе происходили необратимые процессы, а во рту как будто переночевало стадо клопов. Ему было плохо. Но в конце концов, он сообразил, что лежит на дне сумки и, по всей видимости, любимая несет его домой. Бобсон приподнял голову и тихо сказал сам себе: «Ну, наконец-то все кончилось» «Что кончилось?» — спросил знакомый голос. Бобсона ударило током. «Кто здесь?» — спросил он. «Это мы», — ответил Парфирий. — «Ты нас сам пригласил, сказал, поживете у меня недельку, а там видно будет. Цыган хотел позвать, но мы удержали». После этих слов Бобсон перестал говорить. Не то чтобы он не хотел, он хотел, он даже хотел кричать, но не мог. У него отнялся язык. Ему оставалось только кричать и биться головой от досады. Но эффекта от этого не было никакого, так как дно у сумки было мягким, да и в сумке было очень темно. Его никто не видел и не слышал. Немного побезумствовав, Бобсон успокоился и начал обдумывать ситуацию. «Немного пережду и попытаюсь заговорить», — подумал Бобсон и начал ждать. Минут через 15 Бобсон собрался проверить, не вернулась ли к нему речь. Он напрягся, собираясь произнести свое имя, набрал в легкие побольше воздуха, замер и вдруг понял, что забыл, как его зовут. После контузии он потерял память, но зато восстановилась речь. Он орал во всю глотку матом на чужом ему языке, совершенно без акцента. «Где я? Кто я?» — выл Бобсон, понимая, что ничего не понимает. Он осознавал, что свой родной язык он забыл навсегда, и это доводило его до отчаяния. Но вдруг ему на плечо легла чья-то рука. «Выходит, я здесь не один», — подумал Бобсон и притих. До боли знакомый голос сказал: «Ты чего разорался? Невесту свою перепугаешь». «Какую невесту? Кто это? Что здесь происходит?» — заикаясь прошептал Бобсон, его трясло, он никак не мог понять, что происходит. «Да я это, Парфирий», — ответил тот же голос. — «К тебе мы едем в гости, ты же нас сам пригласил, женишься ты». После этого Бобсон опять надолго замолчал. В темноте он шевелил губами, кивал головой и сильно жестикулировал, вследствие чего спросил: «На ком это я женюсь, какие могут быть гости, а? Я даже не знаю, как меня зовут, что же вы издеваетесь над больным человеком?» «Да похмелите вы парня, у него же белая горячка начинается», — вмешался таракан с неимоверно большим лицом. Парфирий схватил Бобсона, повалил на спину, вставил в рот флягу и зажал нос. Бобсону ничего не оставалось делать, как совершить огромный глоток. Алкоголь мощной лавиной пошел по пищеводу и фугасом разорвался в желудке. В мозгу щелкнуло, Бобсон вдруг вспомнил все. Все, кроме своего родного языка, который, по всей видимости, забыл навсегда. Он спихнул с себя Парфирия, встал и сказал: «Проветрить бы надо, надышали в моей сумке, глаза режет». Услышав это, общество поняло, что Бобсон пришел в себя, и успокоилось. Сумка продолжала медленно раскачиваться, и потихоньку все задремали. Очнулись все от сильного толчка и шума открываемой молнии. (продолжение следует) Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 15 декабря 2008 Акакий Назарыч Зирнбирнштейн (Александр Минаев) Таракан Бобсон (продолжение) «Прячьтесь в складки!» — заорал Парфирий и оказался прав. В сумку залезла рука, зацепила пальцем ключи и исчезла вместе с ними. «Наконец-то дома», — подумал Бобсон. — «Только куда же мне эту ораву девать? Вдруг квартира малогабаритная? Хорош же я был, если всех пригласил. Надо с этим подвязывать». Но говорить ничего не стал. Все молча ждали, когда можно будет посмотреть новые апартаменты Бобсона. В назначенный срок тараканы полезли из сумки. После долгого сидения в душном замкнутом пространстве конечности плохо гнулись, а свежий воздух кружил голову. Тараканы оказались в большом коридоре с высоким потолком. «Ну, что делать будем?» — спросил таракан с неимоверно большим лицом. «Стой и молчи», — надменно ответил Бобсон, почувствовав себя хозяином. «Ах ты, коровья морда», — попер на него таракан с неимоверно большим лицом. «Если бы не я, ты бы еще в сумке преставился. Братцы, что же это делается? Я к нему всей душой, а он меня притесняет, это ж геноцид! Мы живем в правовом государстве, а он мне рот затыкает. Не выйдет, господин иностранец, у нас свобода слова». — констатировал он и замолчал. Бобсону стало стыдно, он потупился и предложил осмотреть дом. Все пошли. Квартира оказалась большой, с недорогой, но добротной мебелью. «Ну ты теперь — новый русский», — сказал Парфирий. — «Жена есть, дом есть, чего еще надо?» От этих слов Бобсон зарделся. «Эй, новый русский», — обратился к нему таракан с неимоверно большим лицом. — «Жрать охота, хватит хоромами хвалиться, накормил бы братву или опять притеснять будешь». Бобсон обиделся: «Если я оступился один раз, так меня всю жизнь клеймить позором будут, так что ли выходит?» — начал гундеть он, шмыгая носом. «Да это он шутит, юморист он у нас, сатирик», — произнес Парфирий, развернулся и со всей дури ударил поддых таракана с неимоверно большим лицом. Тот закашлял и упал. «Ты что это, Парфирий, делаешь?» — поинтересовалось общество. — «Своих лупишь, а с басурманином цацкаешься, нехорошо». «Какой же это басурманин?» — возразил Парфирий. — «Он же теперь кроме русского языка ничего не знает, а что имя у него дурное, так что ж нам, теперь детей винить за ошибки родителей что ли? Да и влюбленный он сейчас, ему помочь надо, а этот нападает на беднягу, хамит, да еще в его же собственном доме. Разве ж так можно?» Общество с Парфирием согласилось и в знак примирения все решили пойти на кухню и посмотреть, что есть в холодильнике, чтобы подкрепиться после дальней дороги. А в холодильнике было все, что надо. «Где гулять будем?» — спросил Парфирий у хозяина. «То есть, как это гулять?» — возмутился тот. — «Опять банкет, что ли?» «Да нет, просто выпьем, закусим чуток с дороги». «Ну, чуток-то оно, конечно, никогда не помешает», — согласился Бобсон. — «Только вот у меня в гостиной не прибрано, так что мож здесь, на кухне сядем?» Все согласились и сели. Очнулся Бобсон, как обычно, с полным брюхом и кружащейся головой. Только в этот раз его фактически не тошнило, было как-то легче. Он вспомнил, что находится у себя дома и сразу же оценил преимущество домашней пищи, оно было очевидно. Это, собственно, оценили все, потихоньку подползая к месту вчерашнего ужина. Каждый хлопал Бобсона по плечу и хвалил кулинарные способности его суженой, добавляя при этом что напитки в его доме намного качественней, чем в буфете аэропорта. Наконец, непонятно откуда, появился Парфирий с очумевшими глазами и распухшим лицом. Он заулыбался и спросил: «Ну, как первая брачная ночь?» Все затихли и посмотрели на Бобсона. Бобсон опустил глаза и молча покраснел. Ему было стыдно, он прочмакал первую брачную ночь. Все это поняли, и воцарилась гнетущая тишина, которую разорвал скрипучий голос Парфирия. «Ты что же это, брат, опрофурсетился, а?» — спросил он. Бобсон молчал. Таракан с неимоверно большим лицом ехидно хихикнул. Парфирий грозно направился к нему, подошел вплотную и захотел снова врезать гаду, но не смог и поэтому отвернулся. «Что, Парфирий, кишка тонка?» — оскалился таракан с неимоверно большим лицом. Парфирий резко повернул голову в сторону говорившего. И, дыша ему прямо в лицо, зашипел: «Ну, сволочь неугомонная, я тебя точно когда-нибудь порешу». От Парфирия разило наполовину переваренным одеколоном «Айсберг». Глотнув этого газа, таракан с неимоверно большим лицом закатил глаза и, не сказав ничего, упал. Все тупо на него уставились. Он лежал тихо, поджав ноги, и не двигаясь. Одна из тараканих нагнулась, пощупала пульс, побледнела и сказала: «Он помер». «Ну и хрен с ним», — сказал Парфирий. — «Не будет порядочных граждан доставать. Собаке, как говорится, собачья смерть». И медленно подошел к Бобсону. Бобсон прикрыл нос рукой. «Чем это от тебя так несет?» — спросил он у Парфирия. «Да я в ванной одеколон увидел и махнул по старой привычке», — ответил тот. «Может, это духи были?» — настойчивей поинтересовался Бобсон. «Нет, одеколон, мой любимый „Айсберг“. Я его в армии пил, сильная вещь, иди, попробуй. Знаешь, как оттягивает, щас все, как рукой снимет». «Какой рукой, Парфирий, что ты несешь?» «Да похмелись, говорю, враз все пройдет, мозг становится ясный, как алмаз. Только вот в туалет ходить неудобно. Ну тебе-то, конечно, удобно, а вот после тебя зайти уже невозможно. Запах ядреный такой и очень устойчивый, глаза режет и ваще дурманит как-то, а так хорошо». «Да при чем тут запах», — занервничал Бобсон. — «Я тебя о другом спрашиваю, это точно одеколон или все-таки духи были?» «Ну ты меня совсем за барана держишь что ли? Я тебе русским языком говорю: одеколон „Айсберг“, мой любимый. Я его в армии пил. А тебе-то какая разница, одеколон или духи? Ты же все равно не пьешь ни то ни другое». «А вот какая. Если она моя жена и это мой дом, то откуда в ванной мужской одеколон, а? Я с собой ничего не приносил. Она что, мне изменяет?» — завизжал Бобсон и бросился с кулаками на Парфирия. Парфирий еле увернулся. «Ты здесь руки-то не распускай, иди к своей зазнобе и с ней разбирайся, я здесь ни при чем», — буркнул Парфирий и пошел к обществу, которое что-то кумекало у плиты. Бобсон остался наедине со своими мыслями. Он прикидывал разнообразные варианты, пытался взглянуть на эту загадку и так и этак. Но ничего не сходилось. Он никак не мог оправдать присутствие мужского одеколона в ванной своей подруги. Ему оставалось только одно: ворваться в спальню и посмотреть, что там. Только после этого можно понять и оценить ситуацию, в которую он попал. С минуту Бобсон стоял в нерешительности, затем уверенно двинулся к плите, где общество наблюдало за ним. Бобсон подошел и, набычившись, уставился на всех. «Ты чего?» — спросил его Парфирий, чуть выйдя вперед, и на всякий случай повернулся боком. Бобсон поднял олову и процедил сквозь зубы: «Щас пойду в спальню и разберусь там». Все отступили на шаг назад. «Я ей покажу», — зловеще добавил он. Общество обомлело, все смотрели на Бобсона, как кролики на удава. Он казался выше своего роста. Взгляд его был тяжел. Ноздри раздувались. Желваки ходили, он постоянно сжимал и разжимал кулаки. Тараканы оцепенели от ужаса. Одна из почтенных дам упала в обморок и, падая, головой задела сковороду. Сковородка со страшным грохотом полетела на пол. Этот грохот вывел Парфирия из гипнотического состояния. Он сразу сообразил, что к чему, и медленно подойдя к Бобсону положил ему руку на плечо. «Ты уж шибко-то ей не показывай, а то убьешь еще», — прошептал Парфирий почти в самое ухо Бобсону. Бобсон опять почувствовал удушливый запах одеколона. Парфирий, не обращая внимания на судороги Бобсона, продолжал: «Если ты ее убьешь, сядешь лет на пятнадцать и все. Сгинешь там от тоски, а ты еще молодой, у тебя вся жизнь впереди, чем в тюрьме сидеть, лучше найдешь себе другую, еще красивее. У нас в аэропорту их знаешь сколько». Бобсон хотел ответить, что знает, но не успел, ноги его подкосились и он рухнул без сознания. «Чего это с ним?» — спросил Парфирий у общества. «Отравил ты его своим дурацким перегаром», — сказала молодая тараканиха с довольно-таки приличным бюстом, по прозвищу Стелька, и добавила: «Давеча один уже помер, сейчас и этот преставится, ежели не откачаем. Искусственное дыхание надо делать». «А, понял», — сказал Парфирий и открыл Бобсону рот, собираясь вдохнуть в него жизнь. «Ты что делаешь?» — завизжала Стелька. — «Он и так от тебя надышался». «Точно», — согласился Парфирий. — «Как же я сразу не сообразил. Иди-ка ты вдохни», — обратился он к Стельке и подтолкнул ее к телу Бобсона. Стелька нагнулась над Бобсоном, поднатужилась и вдохнула в него, как смогла. Бобсон очнулся от того, что его распирало изнутри, как перекачанную автомобильную шину. Воздух вырывался из всех его отверстий со страшным свистом. Он выкатил глаза, таким образом прося о пощаде. И это заметил Парфирий. Со словами: «Хватит его надувать», — Парфирий стащил Стельку с Бобсона и начал ее отчитывать: «Ты что, слепая, не видишь, что он сейчас лопнет, соображать же надо». Стелька посмотрела на Парфирия, гордо поправила бюст и ничего не сказала. Бобсон лежал на спине и сдувался, с каждой секундой ему становилось все лучше и лучше. Через пару минут он сел на пол и заулыбался. Стелька искоса поглядывала на Бобсона. Молчанье нарушил Парфирий: «Это она тебя откачала», — сказал Парфирий и указал на Стельку. Бобсон благодарно кивнул и попытался встать. Со второй попытки это ему удалось. Он подошел к Стельке, сказал спасибо и, упав на колено, поцеловал ей руку. От неожиданности Стелька шарахнулась в сторону и опрокинула Парфирия навзничь. «Ой, дура, корова!» — заорал он. — «Убила меня, затоптала, делайте мне искусственное дыхание, умираю». «Сам ты корова», — огрызнулась Стелька на Парфирия и посмотрела на Бобсона. Бобсон зачарованно пялился на Стельку, не обращая никакого внимания на крики Парфирия. «Что это за милая фея?» — спрашивал он сам себя. — «Почему это я ее раньше не видел?» Новое чувство мощно разливалось где-то внутри Бобсона. Он любовался Стелькой. Та тоже смотрела на Бобсона, она не привыкла у таким галантным манерам. Ее рука горела после поцелуя и Стелька постоянно терла ее о зад. Бобсон продолжал глазеть на нее, блаженно улыбаясь. Но вдруг его словно окатили холодной водой. «У меня же жена есть», — как молния пронеслось в мозгу Бобсона. Ему вдруг резко стало плохо. «Что же мне делать?» — думал он. — «Стелька такая красивая, а я женился так рано, почему так в жизни получается?» И задумался Бобсон пуще прежнего. Слезы набежали на его глаза и он почувствовал себя очень неуютно. Тем временем Парфирий понял, что искусственное дыхание ему делать никто не будет и перестал орать. Он встал, отряхнулся и подошел к Бобсону. «Ну что, ты пойдешь разбираться-то или нет?» — спросил он у Бобсона. «С кем разбираться?» — поинтересовался Бобсон. «Ну как с кем?» — съехидничал Парфирий. — «С супругой своей, изменщицей. Ты тут народ пугал, в грудь себя бил, а теперь сидишь, ухмыляешься». «Точно», — весело заорал Бобсон. — «Она же мне изменяет», — не переставал веселиться Бобсон. «Молодец ты, Парфирий, надоумил. Я с ней разведусь, с заразой такой, не хочу с ней жить, с изменщицей», — констатировал Бобсон и полез к Парфирию целоваться. Но, вдохнув токсинов, быстро отбежал в сторону. Бобсона переполнило ликование. Никто не мог понять, почему развод с любимой женщиной доставляет Бобсону такое удовольствие. Но сам Бобсон все прекрасно понимал и контролировал свои действия. Ему очень захотелось выпить, и он предложил это сделать по случаю развода. Все удивленно пожали плечами, но никто не отказался. Бобсона распирало счастье, как спелый овощ в теплом влажном огороде. Он бегал около своих друзей, постоянно подливая им и таращил на Стельку глаза так, что они чуть не вывалились у него из головы. Возбуждение Бобсона стало потихоньку передаваться окружающим, разговор начал клеиться и вскоре все начали орать, активно размахивая руками. Но вдруг в коридоре раздались тяжелые шаги, которые явне не принадлежали бывшей супруге Бобсона. От неожиданности все присели и после молниеносных раздумий тараканы ломанулись под холодильник, прихватив с собой выпивку. На кухню вошел здоровенный мужик боксерского типа с руками, похожими на грабли, и лицом кавказкой национальности, схватил чайник и начал с остервенением сосать из носика теплую кипяченую воду. Тараканы молча переглядывались, боясь пошевелиться. «Ну и рожа», — тихо произнес Бобсон и обмер. Мужик повернул голову в сторону холодильника и тупо на него уставился. Все оцепенели от ужаса, осознавая, что если он это услышал, то им конец, крышка, он прибьет всех сразу, непосредственно холодильником. Но мужик не пошел к холодильнику, а еще немного пососал воды из чайника, поставил его на плиту и ушел. Общество с облегчением вздохнуло. Парфирий подошел к Бобсону и, заискивающе глядя ему в глаза, произнес: «Ну ты, Бобсон, герой. На такую образину попер. Я бы не смог». Бобсон смекнул, что к чему, вальяжно прислонился к стенке холодильника и, глядя поверх голов собравшихся вокруг тараканов, заявил: «Если бы он дернулся, я бы его заломал», — и, подумав, добавил: «Ему вообще повезло, что я развожусь, а то бы я его еще в спальне тепленького замочил бы, а теперь мне все равно, пусть живет. Я вообще добрый, оставляю свой бывшей и квартиру и имущество. Пусть теперь ее эта обезьяна содержит. Мое сердце принадлежит другой», — закончил он и снова выпучил глаза на Стельку. Общество оценило благородство Бобсона и начало как-то перед ним прогибаться. Парфирий проследил за взглядом Бобсона и мгновенно оценил ситуацию. Он подскочил к герою и мимоходом поинтересовался: «Так ты на Стельку что ли глаз положил, чертяка?» Бобсон с жаром ответил, что положил он на Стельку не глаз, а сразу два, что отвести он их от нее теперь не может и не представляет, что ему дальше делать. «Ну, эту проблему мы решим, положись на меня», — сказал Парфирий и начал усиленно чесать голову. «У тебя что, блохи?» — спросил Бобсон у Парфирия, глядя, как он чешется. «С чего это ты взял?» — обиделся тот. «Да чешешься так, как будто хочешь голову совсем стереть». «Да нет, это я думаю так». «А, ну ты думай как-нибудь менее активно, а то уж больно ты внимание привлекаешь, неудобно как-то». «Ладно», — буркнул Парфирий, перестал чесать голову и начал чесать ногу. «У него точно блохи», — подумал Бобсон. — «Или диатез, небось нажрался чего-нибудь, вот и чешется». И на всякий случай отошел в сторону. Но Парфирия как будто разбирало, он яростно чесал ногу, потом подошел к двери, начал тереться спиной об дверной косяк, что-то бормоча и закатывая глаза. Это продолжалось до тех пор, пока дверь не соскочила с петель и не ударила Парфирия по башке. «Ага!» — заорал он и уставился на Бобсона. «Что „ага“ ?» — спросил Бобсон, глядя на дверь, которая, упав на Парфирия, раскололась на две одинаковые части. — «Вот дверь сломал и радуешься». «Да причем тут дверь. Я придумал, как Стельку в твои сети завлечь», — сказал Парфирий, поднимаясь с пола и отряхивая руки. «Иди ты!» — повеселел Бобсон и начал, пританцовывая, приближаться к Парфирию, глупо улыбаясь. «Ну давай, давай рассказывай, дорогой», — с блеском в глазах обхаживал Парфирия Бобсон, пододвигая ему табурет. — «Ну, выкладывай же свои секреты». (продолжение следует) Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 16 декабря 2008 Акакий Назарыч Зирнбирнштейн (Александр Минаев) Таракан Бобсон (окончание) Парфирий сел на табурет, прищурил один глаз и хитро посмотрел на Бобсона. Бобсон юлил перед ним, быстро переступая с ноги на ногу. И издали казалось, что он сильно хочет в туалет, но не может отойти по неизвестной причине. Парфирий прищурил другой глаз, выдержал паузу и начал: «Помнишь, намедни я одеколона выпил?» — спросил он и еще хитрее уставился на Бобсона. Бобсон обомлел: «Я одеколон пить не буду, меня вырвет», — ответил он и отвернул голову. «Да нет, ты меня не так понял. Я спросил, ты помнишь, я намедни выпил одеколону?» Бобсон задумался, вспомнил и кивнул головой. «Ну так вот», — продолжал Парфирий. — «Когда я намедни выпил одеколону и случайно подышал на тебя», — Бобсон напряженно смотрел на Парфирия, но тот спокойно продолжал. — «Ты упал в обморок». Бобсон сорвался с места, схватил кусок двери и ударил Парфирия по лицу. Парфирий проглотил папироску, выкатил глаза и замолчал. Изо рта у него пошел дым. Бобсон спохватился и стукнул ему еще раз. Парфирию стало легче, он начал мычать, Бобсон стукнул еще и Парфирий совсем пришел в себя. «Что же ты так людей пугаешь?» — спросил он у Бобсона, покачал головой и добавил: «Заикой можно стать». «Ах, заикой!» — заорал Бобсон. — «Я тогда чуть не умер. Я думал, у меня приступ был, а это, оказывается он на меня случайно подышал, гад». «Но я же не знал, что ты не знал, отчего ты в обморок упал», — удивленно развел руками Парфирий. — «Одеколон — это, брат, такая вещь, от нее всегда выхлоп тяжелый». «Не произноси при мне этого слова и давай, выкладывай свой план относительно Стельки», — сказал Бобсон, взяв себя в руки. «Ах да», — спохватился Парфирий и продолжал. — «Значит, эта, ну вобщем, когда ты упал, Стелька начала делать тебе искусственное дыхание, извиняюсь, так сказать, рот в рот. Так вот, если мы ей скажем, что тебе опять плохо, то, я думаю, она не откажет тебе в первой медицинской помощи и снова придет делать тебе искусственное дыхание. Ты ляжешь здесь и, как только она начнет, ты ее хватай, а я с той стороны дверь подержу». «Я, Парфирий, боюсь», — промямлил Бобсон и потупил голову. «Да ты чего, Бобсон, я ж тебе верное дело предлагаю, мужик ты или не мужик. Посмотри мне в глаза, присядь, давай поговорим». «Да чего уж тут разговаривать, боюсь я и все. Она вон какая, если она в меня дышать начнет, то я лопну, разлечусь на куски, а мне еще жить и жить», — констатировал Бобсон, потупив глаза. «Так ты трус, а говорил, что любишь ее, а ведь любовь, Бобсон, это сильнейшее чувство, огонь, можно сказать. И для многих это счастье сгореть в огне любви сразу, как факел, испить эту сладкую чашу до дна и успокоиться на век. А ты боишься искусственного дыхания от любимой женщины». После такой речи Бобсону стало стыдно, он лег на пол и сказал Парфирию, чтобы тот привел Стельку, но при этом попросил: «Ты скажи ей, что мне не совсем плохо, а только наполовину и что дышать сильно не надо». Парфирий удивился, он не ожидал, что его ораторское искусство произведет на Бобсона такое впечатление и где-то в глубине души сочувствовал Бобсону, потому что знал, что Стелька — женщина серьезная и шутить с ней опасно. Поэтому решил дать задний ход и спасти друга. Он предложил отметить операцию, но Бобсон был непреклонен, единственное, что он просил, чтобы Парфирий всегда находился где-нибудь поблизости, и вообще, на всякий случай, собрал бы народу побольше. Делать было нечего и Парфирий пошел, но для себя решил, что Стельке скажет, что Бобсону нужна только профилактика из-за легкого недомогания. Парфирий вышел в коридор и сразу же увидел компанию, в которой находилась Стелька. Он подошел к обществу, посмотрел на Стельку и тихо произнес: «Там Бобсону плохо, иди окажи первую помощь». «А почему я, я что, сестра милосердия?» — сказала Стелька, но покраснела. «Иди, иди, Стелька», — закудахтали все вокруг. — «Ты вон его в первый раз мгновенно на ноги поставила». Не дожидаясь второго приглашения, Стелька пошла за Парфирием. Ее сердце учащенно забилось, но она сдвинула брови и шла с таким видом, будто идет не оказывать Бобсону первую медицинскую помощь, а убивать его и расчленять его тело. «Где больной?» — спросила она, войдя в комнату и посмотрев на Бобсона. Бобсону в самом деле сделалось дурно, он начал потихоньку отползать в угол. Стелька опять посмотрела на Бобсона и спросила у Парфирия: «Куда он ползет?» «Это у него судороги», — ляпнул Парфирий и понял, что подписал Бобсону смертный приговор. Стелька ринулась спасать Бобсона, а Парфирий побежал за обществом, чтобы помогли оттащить Стельку от Бобсона, пока она не вылечила его на смерть. Парфирий не ожидал такого молниеносного развития событий и не успел предупредить всех. Он появился в коридоре с выпученными глазами и пеной у рта. Все сразу обратили на него внимание и начали смотреть, как Парфирий различными упражнениями начал восстанавливать себе дыхание, постоянно приседая и размахивая руками. После того, как Парфирий смог говорить и объяснил, что происходит за стенкой, общество стремглав понеслось спасать Бобсона, который в этот момент уже был похож на воздушный шар и готов был в любую секунду взлететь, но Стелька крепко держала его, прижав к полу, и не давала совершить полет. Когда все прибежали, Стелька с раскрасневшимся лицом продолжала трудиться над телом Бобсона, не покладая рук. Бобсону уже было все равно, а Стелька всем своим видом напоминала скульптора, ваяющего из податливой глины очередное произведение искусства. Парфирий во главе компании накинулся на Стельку и общими усилиями обществу удалось оторвать ее от Бобсона. Стелька была сильно возбуждена, ее глаза блестели, по теу пробегала мелкая дрожь, она с вожделением смотрела на Бобсона, который лежал на полу сильно раздутый и молча глядел на Стельку счастливыми глазами. И это все заметили, но каждый истолковал по-своему. Парфирий с обществом решили, что Бобсон счастлив, потому что остался жив, а Стелька, потому что Бобсону понравилось ее искусственное дыхание, и в какой-то степени была права. Почувствовав это, она подошла к Бобсону и склонилась над ним ничего не предпринимая. Все замерли. Бобсон смотрел на Стельку, как только что родившийся олененок, хлопал глазами и молчал. Стелька взяла его за руку. Бобсону стало совсем хорошо, он захотел сказать ей спасибо, раскрыл рот и, издав непонятный звук, начал летать по помещению хаотично и беспорядочно, выделывая в воздухе непонятные вензеля и пируэты. И только после того, как он упал в угол и принял свою обычную форму, все догадались, что это из него выходил воздух, который Стелька в него с усердием накачала. Все сразу успокоились, и Парфирий предложил оставить влюбленных наедине, уже не опасаясь за жизнь Бобсона. Общество потянулось на кухню. Через полчаса туда же пришли Бобсон со Стелькой и объявили о своей помолвке. Парфирий предложил обмыть это дело. Все взялись за стаканы и выпили по первой. Очнулся Бобсон через три дня уже с привычной сухостью во рту и кружащейся головой, он приподнялся на локтях и посмотрел вокруг. Все спали, кроме Парфирия, который бродил по кухне и пинал тараканов ногами, предлагая выпить. Рядом с Бобсоном лежала Стелька. Неожиданно она открыла глаза, мило улыбнулась и спросила: «Как ты себя чувствуешь, любимый?» Бобсон снова лег, он никак не мог вспомнить, что произошло, и это его угнетало. Стелька не унималась, она положила голву Бобсону на плечо и начала донимать его идиотскими вопросами о любви. Бобсону стало совсем дурно, его качало даже лежа, мутило и стелькина болтовня усугубляла его состояние. «Что ей от меня надо?» — думал Бобсон, ничего не понимая. Парфирий потихоньку добрался до Бобсона, посмотрел на него, заулыбался и сказал: «Ну ты гусар». И двинулся дальше, не предложив Бобсону ничего. Бобсон встал на четвереньки и пополз за Парфирием. «Парфирий, друг, погоди», — шептал он высохшим языком. Парфирий оглянулся: «Что, выпить хочешь?» — спросил он у Бобсона. «И выпить тоже», — ответил тот из последних сил. Парфирий сунул ему стакан, Бобсон выпил и его начало оттягивать. «Парфирий, объясни, что здесь было, тут мамай прошел, что ли? Кругом тела, Стелька пластилиновая вся, лезет, спасу нет. Ты уж просвети меня, а то я чего-то не помню». «Это не мамай прошел», — усмехнулся Парфирий. — «Это ты гулял по случаю своей помолвки. Проставил знатно и заставлял всех пить только ерша, потому что говорил, для семейного человека это первый напиток, мозг от него становится светлее, а тело гибче, вот и напоил общество. Да я гляжу, что и сам ты гутаперчивый до сих пор». Бобсон схватился за голову: «А с кем я помолвился, намекни мне хоть, а то неудобно как-то». «Ну ты совсем уже», — возмутился Парфирий. — «Ты с кем проснулся-то?» «Со Стелькой», — ответил Бобсон, еще не совсем владея ситуацией. «Ну так вот с ней ты и помолвился», — ответил Парфирий. — «А что ты ей там сделал такое, что она к тебе после всех твоих выкрутасов ластится, я не знаю, не подглядывал, у меня другие дела были поважнее». Бобсон был в смятении, он не помнил ничего. Он оглянулся на Стельку, она продолжала ему улыбаться. Бобсон снова посмотрел на Парфирия и попросил еще глоток. Парфирий налил. Бобсон выпил. «Слушай, Парфирий», — заискивающе обратился Бобсон к другу. — «А ты не мог бы мне поподробнее рассказать про банкет и про помолвку». «Мог бы», — коротко ответил Парфирий. — «С чего начать?» «С того момента, как я летать начал. Я тогда башкой об потолок сильно стукнулся и, видать, после этого память у меня и отшибло». Парфирий налил еще по глоточку и с охотностью восстановил картину происшедшего в памяти Бобсона. Бобсон был в шоке. Он понял, что его холостяцкая жизнь находится под большой угрозой, но ничего не предпринимал, так как не знал, что делать. А у Парфирия спросить стеснялся. Он решил подождать до вечера. К вечеру общество начало приходить в себя потихоньку. Послышались разговоры, некоторые зашевелились. Бобсону стало легче. Он начал присматриваться к стельке под другим углом, ставя себя на место главы семьи, и ему это понравилось. Стелька суетилась вокруг него, предлагая разные бытовые услуги. Бобсон чувствовал себя хозяином положения и семейная жизнь уже его не так пугала. «Женюсь», — подумал Бобсон. Но никому ничего не сказал, зная, чем это может обернуться. Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Chanda 14 Опубликовано: 19 декабря 2008 Водяной Карлова моста. Городская легенда Под четвертой аркой Карлова моста, через которую течет речка Чертовка, с незапамятных времен живет водяной пан Йозеф. Он самый старший и самый важный среди всех водяных Чехии. Со всех сторон Чехии собирались водяные на свои собрания под Карловым мостом, а председателем у них всегда выступал пан Йозеф. Поселился он тут еще задолго до строительства моста со времен праотца Чеха и собирал души утопленников, чтобы отправить их на вечный покой. В те времена не приходилось ему жаловаться на нехватку работы, потому как до того, как построили первый мост через Влтаву, переправлялись люди в брод через реку, и не один десяток душ унесло течением реки на вечный покой. Да и после того, как появился первый мост, работы у водяного не поубавилось. Во время гуситских войн не один десяток человек нашли свой покой в водах реки Влтавы, как с одной, так и с другой стороны воюющих. Потом было сражение шведов и чешских студентов за Карлов мост. Даже при коронации короля Леопольда несколько душ попало ему с моста. Хранил пан Йозеф упокоенные души в горшочках под водой. И порядок в его хозяйстве был, как в аптеке. На каждом горшке было написано, в каком году упокоилась душа. Да и сами горшки были у него особенные, не такие, как у других водяных. За многие лета, которые жил водяной около острова Кампа, он сдружился с ремесленниками, мастерские которых находили на берегах речки Чертовки. И те бросали водяному горшки прямо в воду. У пана водяного Йозефа есть еще одно отличие от всех остальных водяных, есть у него трубка, которая никогда не гаснет, а табак для его трубки приносят ему жители Кампы. Если выгонит жена мужа, чтобы тот не дымил дома, выйдет пан на берег реки, и тогда он может поговорить со своим водяным о жизни да о своих делах. Так и стелется дым по реке до сих пор во время таких разговоров. За долгое время такого соседства так привык пан водяной Йозеф к жителям, что стало ему скучно собирать утопшие души, и решил он заняться каким-то другим делом. Пришел он в магистрат, чтобы спросить у градоначальника, не найдется ли ему какая-то другая работа. Но ничего не предложил ему градоначальник, и тогда Йозеф решил открыть прокат лодок на реке. И дело у него пошло очень хорошо, многие хотели поближе посмотреть на сам Карлов мост, а некоторым нравилось кататься по речке Чертовке, смотря в окна домов, стоявших по берегам. Как-то однажды сидел пан водяной, как обычно, на бревнах, что стоят перед опорами моста, покуривал свою трубку и смотрел, как плавают в его лодках по реке люди, как вдруг услышал какой-то глухой всплеск воды под мостом. В три счета оказался он в том месте, где услышал странный звук, и увидел, что молодая девушка бросилась в воду, чтобы утопиться. Но не мог он позволить ей утонуть, потому как не захотят тогда люди кататься на лодках там, где утонула несчастная, и вытащил он из воды девицу. С тех пор следит он не только за лодками на реке, но и за людьми, чтобы те не тонули в реке. А если кто и пробует утопиться, то выталкивает его вода сама, чтобы пану Йозефу не мочить свои одежды. За свою многолетнюю службу, верную людям, получил пан водяной медаль от магистрата. Правда, теперь он сам к воде близко не подходит, чтобы ему не припоминали былые времена, когда он хоронил под водой усопшие души. Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Vilvarin 0 Опубликовано: 20 декабря 2008 Добрая и интересная легенда! :Rose: :Rose: :Rose: Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Alex Wer Graf 12 Опубликовано: 20 декабря 2008 Навевает радостную грусть и древние воспоминания Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах
Matata 0 Опубликовано: 20 декабря 2008 Интересные сказки, великолепный видеоряд!!!! :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: :Rose: Поделиться сообщением Ссылка на сообщение Поделиться на других сайтах